-
M. Zochtchenko – L’aristocrate (2)

Auguste Renoir, le déjeuner des canotiers, détail, 1880/81 L’aristocrate - Аристократка
Suite - Продолжение
Вот мы и пошли. Сели в театр. Она села на мой билет, я — на Васькин. Сижу на верхотуре и ни хрена не вижу. А ежели нагнуться через барьер, то её вижу. Хотя плохо. Поскучал я, поскучал, вниз сошёл. Гляжу— антракт. А она в антракте ходит.
— Здравствуйте,— говорю.
— Здравствуйте.
— Интересно,— говорю,—действует ли тут водопровод? — Не знаю,— говорит.
И сама в буфет. Я за ней. Ходит она по буфету и на стойку смотрит. А на стойке блюдо. На блюде пирожные.
А я этаким гусем, этаким буржуем нерезаным вьюсь вокруг её и предлагаю: — Ежели,— говорю,— вам охота скушать одно пирожное, то не стесняйтесь. Я заплачу.
— Мерси,— говорит.
И вдруг подходит развратной походкой к блюду и цоп с кремом и жрёт.
А денег у меня — кот наплакал. Самое большое, что на три пирожных. Она кушает, а я с беспокойством по карманам шарю, смотрю рукой, сколько у меня денег. А денег — с гулькин нос.
Съела она с кремом, цоп другое. Я аж крякнул. И молчу. Взяла меня этакая буржуйская стыдливость. Дескать, кавалер, а не при деньгах.
Я хожу вокруг неё, что петух, а она хохочет и на комплименты напрашивается.
Я говорю: — Не пора ли нам в театр сесть? Звонили, может быть.
А она говорит: — Нет.
И берёт третье. Я говорю: — Натощак — не много ли? Может вытошнить. А она: — Нет,— говорит,— мы привыкшие. И берёт четвёртое.
Тут ударила мне кровь в голову.
— Ложи,— говорю,— взад! А она испужалась. Открыла рот, а во рте зуб блестит.
А мне будто попала вожжа под хвост. Всё равно, думаю, теперь с ней не гулять.
— Ложи,— говорю,— к чёртовой матери! Положила она назад. А я говорю хозяину: — Сколько с нас за скушанные три пирожные? А хозяин держится индифферентно — ваньку валяет.
— С вас,— говорит,— за скушанные четыре штуки столько-то.
— Как,— говорю,— за четыре?! Когда четвёртое в блюде находится.
— Нету,— отвечает,— хотя оно и в блюде находится, но надкус на ём сделан и пальцем смято.
— Как,— говорю,—надкус, помилуйте! Это ваши смешные фантазии. А хозяин держится индифферентно — перед рожей руками крутит.
Ну, народ, конечно, собрался. Эксперты.
Одни говорят — надкус сделан, другие — нету.
А я вывернул карманы — всякое, конечно, барахло на пол вывалилось — народ хохочет. А мне не смешно. Я деньги считаю.
Сосчитал деньги — в обрез за четыре штуки. Зря, мать честная, спорил.
Заплатил. Обращаюсь к даме: — Докушайте,— говорю,— гражданка. Заплачено. А дама не двигается. И конфузится докушивать. А тут какой-то дядя ввязался.
— Давай,— говорит,— я докушаю.
И докушал, сволочь. За мои-то деньги. Сели мы в театр. Досмотрели оперу. И домой. А у дома она мне и говорит своим буржуйским тоном: — Довольно свинство с вашей стороны. Которые без денег — не ездют с дамами.
А я говорю: — Не в деньгах, гражданка, счастье. Извините за выражение.
Так мы с ней и разошлись. Не нравятся мне аристократки.

Et voilà, on est sorti. On s’assoit dans la salle. Elle occupe ma place, moi, celle de Vasska. J'ai une place dans les nuages et je vois que dalle. Mais quand je me penche par-dessus la rambarde, je la vois, elle. Quoique mal. Je me suis emmerdé à mourir, puis je suis descendu en bas. Que vois-je, c'est l'entracte. Et elle fait les cent pas pendant.
- Bonsoir, dis-je.
- Bonsoir.
- Question intéressante, dis-je, est-ce que la plomberie marche ici ?
- Je l'ignore, dit-elle.Elle se dirige vers le buffet. Je la suis. Elle se promène devant le buffet en lorgnant le comptoir. Or, il y a un plat sur le comptoir. Et sur le plat - des gâteaux.
Or, moi, espèce de coq, espèce de bourgeois mal léché, je tourne autour d'elle et je propose :
- Au cas, dis-je, où vous auriez envie de consommer un gâteau ne soyez pas gênée. C'est moi qui paie.
- Merci, dit-elle.Et tout à coup elle s'approche du plat d'une démarche libertine et hop, un à la crème qu'elle commence à bouffer.
Or, comme argent, j'ai des clopinettes. Tout au plus assez pour trois gâteaux. Elle mange ; moi, agité, je fouille dans mes poches. je regarde avec ma main combien d'argent j’ai. Or, côté argent, il y a des clous.
Elle achève celui à la crème et hop, au suivant. J'ai failli hurler. Mais je me tais. Je suis paralysé par une espèce de pudeur bourgeoise. Comment ? Un galant homme sans argent ?
Je tourne autour d'elle comme un coq ; elle se marre et veut des compliments.
Je dis :
- Ça ne serait pas l'heure de s'asseoir dans la salle ? On a peut-être sonné.Mais elle dit :
- Non.Et s'empare du troisième.
Je dis :
- A jeun, c'est peut-être trop ? Vous pourriez attraper la nausée.Mais elle :
- Non, dit-elle, nous avons l'habitude.Et elle saisit le quatrième.
Là, j'ai piqué un coup de sang.
- Pose-ça, dis-je, en arrière !
Elle a eu la trouille. Elle ouvre la bouche, et dans sa bouche la dent brille.
Mais moi, c'est comme si un taon m'avait piqué sous la queue. Tant pis, je pense, on n'est pas à la promenade maintenant.
- Pose-ça, dis-je, à tous les diables !
Elle l'a reposé. Moi je dis au patron :
- Ça fait combien pour nous, les trois gâteaux consommés ?Or, le patron reste indifférent, il fait le clown.
- Vous me devez, dit-il, tant et tant pour les quatre tranches consommées.
- Comment ça ? dis-je, quatre ?! Alors que la quatrième se trouve encore sur le plat.
- Vous faites erreur, répond-il, c'est vrai qu'elle se trouve sur le plat, mais il y a des traces de dents, et des empreintes digitales.
- Ah bon, dis-je, des traces de dents ? De grâce ! C'est vos drôles de fantasmes ridicules !Mais le patron reste indifférent, il agite ses mains devant ma gueule.
Enfin, le public, évidemment, s'est attroupé. Des experts. L'un dit qu'il y a des traces, les autres, non.
Pour ma part, j'ai retourné mes poches ; naturellement il y a tout un bric-à-brac qui tombe par terre ; les types se marrent. Mais moi, j'en ai pas envie. Moi, je compte l'argent. J'ai fini de compter - j'en avais juste assez pour payer quatre tranches. J'avais râlé pour rien. Crénom de Dieu !
J’ai payé. Puis je m'adresse à la dame.
- Terminez, dis-je, citoyenne. C'est réglé.Mais la dame ne bouge pas. Elle est gênée pour terminer.
Et là, une espèce de type s'en mêle :
- Donne, dit-il, je vais la terminer. Et il l'a terminée le salopard. Pour mon argent.On s’est assis dans le théâtre. On a suivi la fin de l'opéra. Et puis on est rentré.
Mais près de la maison elle me dit avec son ton bourgeois :
- C'est une assez belle saloperie de votre part. Quand on n’a pas d'argent, on ne sort pas des dames !Et moi, je dis :
- L'argent, citoyenne, ne fait pas le bonheur. Excusez cette expression.Voilà comment on s'est séparé.
Je n’aime pas les aristocrates.

L'aristocrate, illustation de Sergueï Lemekhov (Сергей Лемехов), 2006 -
M. Zochtchenko – L’aristocrate (1)

Contes De La Vie De Tous Les Jours, Mikhaïl Zochtchenko Mikhaïl Zochtchenko - Михаил Зощенко
Contes De La Vie De Tous Les Jours
Nouvelles Satiriques Soviétiques Des Années 1920
Traduites par Michel Davidenkoff
(1987)
Paru aux éditions Noir sur Blanc - ISBN-10 : 2882500025 - ISBN-13 : 9782882500021Introduction
"... avec Zochtchenko le langage populaire fait irruption, pour la première fois, dans la littérature russe (...). J'ai essayé de rendre ce discours souvent truculent en adoptant délibérément le langage populaire français tel qu'il est parlé [de nos jours] par toutes les couches sociales, y compris la bourgeoisie, dans la rue, les cafés et autre lieux publics (...). Je pense, en effet, que l'intrusion de la langue populaire dans la littérature russe, puriste à l'extrême, équivaut à l'emploi du français tel qu'il est pratiqué par tous, jusque dans les « gros mots »..." Michel Davidenkoff, traducteur*.
L’aristocrate - Аристократка
(1923)
Григорий Иванович шумно вздохнул, вытер подбородок рукавом и начал рассказывать:
— Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках. Ежели баба в шляпке, ежели чулочки на ней фильдекосовые, или мопсик у ней на руках, или зуб золотой, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место. А в своё время я, конечно, увлекался одной аристократкой. Гулял с ней и в театр водил. В театре-то всё и вышло. В театре она и развернула свою идеологию во всем объёме.
А встретился я с ней во дворе дома. На собрании. Гляжу, стоит этакая фря. Чулочки на ней, зуб золочёный.
— Откуда,— говорю,— ты, гражданка? Из какого номера? — Я,— говорит,— из седьмого.
— Пожалуйста,— говорю,— живите.
И сразу как-то она мне ужасно понравилась. Зачастил я к ней. В седьмой номер. Бывало, приду, как лицо официальное. Дескать, как у вас, гражданка, в смысле порчи водопровода и уборной? Действует? — Да,— отвечает,— действует.
И сама кутается в байковый платок, и ни мур-мур больше. Только глазами стрижёт. И зуб во рте блестит. Походил я к ней месяц — привыкла. Стала подробней отвечать. Дескать, действует водопровод, спасибо вам, Григорий Иванович.
Дальше — больше, стали мы с ней по улицам гулять. Выйдем на улицу, а она велит себя под руку принять. Приму её под руку и волочусь, что щука. И чего сказать — не знаю, и перед народом совестно.
Ну, а раз она мне и говорит: — Что вы,— говорит,— меня всё по улицам водите? Аж голова закрутилась. Вы бы,— говорит,— как кавалер и у власти, сводили бы меня, например, в театр.
— Можно,— говорю.
И как раз на другой день прислала комячейка билеты в оперу. Один билет я получил, а другой мне Васька-слесарь пожертвовал.
На билеты я не посмотрел, а они разные. Который мой — внизу сидеть, а который Васькин — аж на самой галёрке.

Grigori Ivanovitch soupira bruyamment, s'essuya le menton avec sa manche et commença son récit :
— Les enfants, je n'aime pas les nanas avec des bibis. Quand une nana porte un bibi, qu'elle s'enveloppe les jambes dans des chaussettes en fil d'Ecosse, ou qu'elle tient un carlin sur les bras, ou qu'elle a une dent en or, l'aristocrate en question n'est même pas une nana pour moi, c'est de l’air.
Ceci dit, naturellement, j'ai eu le béguin pour une aristo, dans le temps. Je me promenais avec elle et je l'emmenais au théâtre. C'est justement au théâtre que tout est arrivé. C'est au théâtre qu'elle a étalé son idéologie dans toute son envergure.
Eh bien, je l'avais rencontrée dans la cour de la maison. Dans une réunion. J'observe tout autour, et je vois une espèce de donzelle. Elle porte de petits bas mignons, et une dent dorée.
- D'où, dis-je, es-tu, citoyenne ? Quel numéro d'appartement ?
- Moi ? dit-elle, le sept.
- Je vous en prie, dis-je, continuez.Or, du premier coup, elle m'avait plu terriblement. Je me mis à la visiter souvent, chez elle, en quelque sorte. Au numéro sept. Des fois, j'arrive en ma qualité officielle :
- Dites, citoyenne, comment ça se passe chez vous au niveau des pannes de plomberie et aux toilettes ? Ça marche ?
- Oui, répond-elle, ça marche.Et elle s'emmitoufle dans son châle de bure et motus et bouche cousue. Seuls les yeux mitraillent. Et la dent brille dans la bouche.
Je l'ai fréquentée pendant un mois, elle s'est habituée. Elle a commencé à répondre plus en détail :
- Eh bien, la plomberie marche, je vous remercie, Grigori Ivanovitch.Plus tard, plus loin, on s'est mis à faire des promenades dans la rue. Nous sortons dans la rue, mais elle m'ordonne de prendre son bras. Je prends son bras et je me traîne comme un Boulonnais. Quoi dire ? J'en sais rien. Et puis j'ai honte devant la foule.
Eh bien, justement, un jour elle me dit :
- Pourquoi, dit-elle, vous me promenez tout le temps dans les rues ? J'en ai la tête qui tourne. Vous, dit-elle, en tant que galant homme et étant au pouvoir, devriez, par exemple, m'emmener au théâtre.
- M-m-m-m-ouais, dis-je.Et, comme par hasard, le lendemain ma cellule communiste nous envoie des billets d'opéra. J'ai hérité d'un billet, et Vasska le serrurier m'a offert l'autre.
Je n'ai pas regardé les billets ; or ils ne sont pas côte à côte. Celui à moi est un fauteuil en bas, celui à Vasska au poulailler.
* Quelques mots sur Michel Davidenkoff, traducteur…
Né à Leningrad – l’actuelle Saint-Pétersbourg -, en 1938, Michel Davidenkoff aura connu, enfant, le terrible Blocus que subirent la ville et ses habitants pendant 872 jours de 1941 à 1944, alors encerclés par les troupes nazies. Avec ses parents, Michel Davidenkoff, après avoir séjourné en Allemagne, rejoint la France en 1957, où, après des études à la Sorbonne, il s’installe définitivement. Il deviendra interprète de russe pour divers organismes dont l’UNESCO.
On lui proposera de traduire Mikhaïl Zochtchenko, « l’écrivain chéri de mes parents qui l'aimaient plus que tous les autres, nous dit-il ». Ce seront les ‘Contes de la vie de tous les jours’, parus aux éditions Noir sur blanc en 1987. Ouvrage malheureusement aujourd’hui épuisé.
Pour contacter Michel Davindenkoff : https://www.linkedin.com/in/michel-davidenkoff-87a775299/
-
M. Zochtchenko – Présentation

Mikhaïl Zochtchenko (Михаил Михайлович Зощенко) (1894-1958) Mikhaïl Zochtchenko - Михаил Зощенко
Introduction
« C’est du Zochtchenko ! », voilà une exclamation familière, il y a un siècle, à tous les Russes des années mil neuf cent vingt…
Mikhaïl Zochtchenko (Михаил Михайлович Зощенко) (1894-1958) est souvent considéré comme l’écrivain humoriste le plus réputé de cette période de l’ère soviétique, bien qu’il reste peu connu du public francophone...
Une langue intraduisible ?
Réputées intraduisibles ou trop russes pour être transposables en français, ses nouvelles font surgir le langage populaire, la langue de la rue et des petites gens, de façon fracassante dans la littérature russe, puriste à l’extrême. C'est la langue de ‘l'homo sovieticus’¹ - cet ‘Homme nouveau’ voulu par le régime qui tente de s’adapter à un monde qu’il comprend ‘à sa manière’, pour le meilleur et pour le pire, un monde foisonnant de mots savants ou étrangers détournés de leur sens -, une langue truffée de termes administratifs ronflants et inhumains.
1 - Homo sovieticus : L’expression est devenue largement connue grâce au pamphlet d’Alexandre Zinoviev (Александр Александрович Зиновьев) (1922-2006) « Homo sovieticus » (1982).Voici ce qu’écrit André Markowicz : « Mikhaïl Zochtchenko se rattache à la tradition du skaz (сказ) qui traverse la littérature russe depuis Gogol et Leskov. (…) Le skaz est un récit non pas écrit mais raconté. L’orientation orale de la narration y détermine le style et donc, bien sûr, le sens. Non seulement il devient impossible de distinguer l’auteur et le héros (et de fixer à la langue des normes de correction), mais l’intonation, l’ordre des mots, le choix de tel ou tel provincialisme, voire telle ou telle faute de langue n’existent que pour peindre celui qui parle. » (référence ci-dessous, p. 167).
Voici, à ma connaissance, les plus récentes traductions françaises de cet auteur :
- 1971 : ‘Avant le lever du soleil’, roman. Traduction française : Maya Minoustchine ;
- 1987 : ‘Contes De La Vie De Tous Les Jours’, traduits par Michel Davidenkoff ;
- 1990 : ‘Les Récits de Nazar Ilitch ; Cher monsieur Ventrebleu et autres récits’, traduits par André Markowicz ;
- 1991 : ‘Les Sentimentales’ et ‘Les Quotidiennes’, nouvelles traduites par Maya Minoustchine ;
- 2019 : ‘ 30 projets pour le peuple’, Traduction Anne Puyou, 2019.Sur Internet, Michel Tessier offre pour sa part quelques nouvelles traduites par ses soins : https://blogs.mediapart.fr/m-tessier.
Pour ce qui est des textes en langue russe, citons trois sites de référence :
- traumlibrary.ru ;
- zoshhenko.ru ;
- zoschenko.ru.nb : il existe parfois, en russe, plusieurs versions d’une même nouvelle, parfois tronquée. Nous avons choisi celle correspondant à la version audio présentée.
Céline et Zochtchenko : deux destins parallèles, la ‘langue du peuple’ en partage :
En 1932, paraît en France 'Voyage au bout de la nuit' de Louis-Ferdinand Céline (1894-1961), célébré pour son style qui s’inspire de la langue de tous les jours, des petites gens, une langue ‘vulgaire’, teinté d'argot et d’expressions triviales.

Céline - Voyage au bout de la nuit, 1932 Un roman qui va profondément influencer la littérature française contemporaine. Lire : Jérôme Meizoz, ‘La « langue peuple » dans le roman français’, 2005.
Une dizaine d’année avant la publication en France de l’ouvrage de Céline, Mikhail Zochtchenko, en Russie, introduisait au fil de ses nouvelles l’utilisation de la verve populaire : une langue parfois verte et embrouillée, ‘dans son jus’, en quelque sorte, créant l'image comique de héros ordinaires, de ‘bonshommes’ et de ‘bonnes femmes’ parfois de moralité douteuse, le plus souvent ayant une vision immédiate du monde qui les entoure, qui les avale, sans rien y comprendre vraiment, bien qu’ils et elles essaient, souvent maladroitement, de s’y employer, de ‘s’en accommoder’, comme on dit.
Des comme moi y’en a beaucoup… - Мно́го таки́х же, как и не я...
Voici un extrait des 'Récits de Nazar Ilitch' (Рассказы Назара Ильича) – 'Un trou perdu' (Гиблое место) – parus en 1921/22, une des premières publications de l’auteur, dont le personnage principal a traversé la Première guerre mondiale puis les affres de la Guerre civile...
Pour en savoir plus sur ‘Récits de Nazar Ilitch’: lire (en russe).
Мно́го таки́х же, как и не я, начина́я с герма́нской кампа́нии, хо́дят по ру́сской земле́ и не зна́ют, к чему́ бы им тако́е приткну́ться.
И ве́рно. К че́му приткну́ться челове́ку, е́сли ка́ждый предме́т, заме́тьте, свино́е коры́то да́же, име́ет своё назначе́ние, а челове́ку э́того назначе́ния не ука́зано.
И че́рез э́то челове́ку самому́ прихо́дится находи́ть своё определе́ние. И че́рез э́то, начина́я с герма́нской кампа́нии, мно́гие хо́дят по ру́сской земле́, не понима́я, что к чему́.
И таки́х люде́й ви́дел я нема́ло и презира́ть их не согла́сен. Тако́й челове́к – мне лу́чший друг и дорого́й мой прия́тель. Поско́льку тако́й челове́к ище́т своё определе́ние. И я то́же э́то ищу́. Но то́лько не могу́ найти́, поско́льку со мной случа́ются ра́зные бе́дствия, исто́рии и происше́ствия...
Des comme moi y’en a beaucoup depuis la campagne contre les Boches qui arpentent la terre russe et qui savent même pas où se caser.
Et à juste titre. Où le gars pourrait-il se caser, quand la moindre chose, comprenez-vous, même une auge à cochon, a son propre but, mais qu’à ce gars personne lui a indiqué le sien ?
Et à cause de ça, ce gars doit trouver par lui-même son propre chemin. Et à cause de ça, depuis la campagne contre les Boches, beaucoup arpentent la terre russe sans comprendre le pourquoi du comment.
J’en ai vu beaucoup des gars comme ça et je suis pas d’accord qu’on les méprise. Un gars comme ça, il est mon meilleur ami et mon très cher compagnon. Parce qu'un tel gars cherche sa propre voie. Et moi aussi je la cherche. Mais je ne parviens tout simplement pas à la trouver, à cause des histoires, événements et diverses catastrophes qui me sont tombés dessus...

Le groupe des Frères Sérapion (Серапионовы братья) - Zochtchenko est assis au centre De la Grande guerre à la célébrité...
Comme Céline, Zochtchenko aura traversé les affres de la Première guerre mondiale (sur le front russe, bien sûr), comme lui, il aura été blessé au combat et décoré pour sa bravoure. Engagé volontaire en 1915, il sera gazé sur le champ de bataille, puis réformé, ce qui ne l’empêchera pas de combattre ensuite au sein de l’Armée Rouge durant la Guerre civile. Victime d’une crise cardiaque, en 1919, il est (à nouveau) réformé.

М. Зощенко: Избранное (сборник) Après une vie errante pendant laquelle il vit de petits métiers, il se joint à un cercle littéraire, celui des « frères Sérapion » (Серапионовы братья) et se met à publier, y compris sous divers pseudonymes, de courts récits qui le rendent célèbre du jour au lendemain. Une célébrité qui ne se démentira pas jusqu’à la Grande guerre patriotique (la Seconde guerre mondiale).
Pourtant, profondément dépressif, sa verve comique se tarit peu à peu. Il s’engage au cours des années trente dans l’écriture d’un roman autobiographique à portée introspective ‘Avant le lever du soleil’ (Перед восходом солнца). Une œuvre qui fut interdite avant même d’avoir été achevée.
...De la célébrité à la mise à l’index :
Comme Louis-Ferdinand Céline, pour des raisons, certes, fort différentes², Mikhaïl Zochtchenko connaîtra après la Seconde guerre mondiale l’opprobre publique et la déchéance, jusqu’à ne plus rien publier.
Le coup fatal lui sera porté en 1948. A la suite de la publication de son conte pour enfant ‘Les aventures d’un singe’ (Приключения обезьяны) il est mis à l’index et exclu de l’Union des écrivains soviétiques. Interdit de publication, il vivra dès lors, tant bien que mal, de travaux de traductions (sans que son nom ne soit jamais cité) et... du métier de cordonnier qu’il avait appris dans sa jeunesse.

Statue de M. Zochtchenko sur sa pierre tombale Il mourra dans l’indifférence générale en 1958.
En 1995, en guise de réhabilitation posthume, un monument est érigé sur sa pierre tombale dans un cimetière de Sestroretck (Сестрорецк), à une trentaine de kilomètres de Saint-Pétersbourg, où il repose, espérons-le, en paix.
Une biographie de Mikhaïl Zochtchenko : lire (en russe).
Pour en savoir plus (en russe) : Литературная группа «Серапионовы братья».
2- Louis-Ferdinand Céline est condamné en 1950 pour collaboration avec l’ennemi durant l’Occupation et frappé d’indignité nationale. Bien qu’amnistié un an plus tard, il reste, y compris de nos jours, un personnage sulfureux, en particulier pour ses pamphlets racistes et antisémites.***
Vous trouverez dans les pages suivantes des nouvelles traduites par Michel Davidenkoff, extraites de son recueil : ‘Contes De La Vie De Tous Les Jours’, paru en 1987 aux éditions Noir sur blanc ; des extraits de 'De drôles de projets' (Веселые проекты) de 1928, traduits par Anne Puyou dans son ouvrage 'Trente projet pour le peuple', paru aux éditions Gingko en 2019 ; ainsi que des extraits du ‘Livre bleu ciel’ (Голубая книга), paru en 1935, et d’autres nouvelles.
Remerciements à :
- Michel Davidenkoff et Anne Puyou qui nous ont autorisé à reproduire à des fins non-commerciales des pages de leur ouvrage respectif ;
- Svetlana Weiss qui m’a accompagné tout au long de ce travail ;
- Olga Moutouh pour sa relecture, ses remarques et ses corrections ‘côté russe’ ;
- Bernard Pollet et Martine Guille pour leur relecture ‘côté français’.Conception Web : Eléna Ogievetsky – EK-PRINT-WEBDESIGN, que je remercie chaleureusement.
Bonne lecture à vous !
Georges Fernandez, mai-septembre 2024 © -
Evguéni Zamiatine – Nous autres – note 40

'Je souris, je suis en parfaite santé...' (illustrateur inconnu) Eugène Zamiatine - Евгений Замятин
Nous autres - Мы
Запись 40-я - Note 40
Конспект: ФАКТЫ. КОЛОКОЛ. Я УВЕРЕН
День. Ясно. Барометр 760.
Неужели я, Д-503, написал эти двести двадцать страниц? Неужели я когда-нибудь чувствовал – или воображал, что чувствую это?
Почерк – мой. И дальше – тот же самый почерк, но – к счастью, только почерк. Никакого бреда, никаких нелепых метафор, никаких чувств: только факты. Потому что я здоров, я совершенно, абсолютно здоров. Я улыбаюсь – я не могу не улыбаться: из головы вытащили какую-то занозу, в голове легко, пусто. Точнее: не пусто, но нет ничего постороннего, мешающего улыбаться (улыбка – есть нормальное состояние нормального человека).
Факты – таковы. В тот вечер моего соседа, открывшего конечность Вселенной, и меня, и всех, кто был с нами, – взяли как не имеющих удостоверения об Операции – и отвезли в ближайший аудиториум (нумер аудиториума – почему-то знакомый: 112). Здесь мы были привязаны к столам и подвергнуты Великой Операции.
На другой день я, Д-503, явился к Благодетелю и рассказал ему всё, что мне было известно о врагах счастья. Почему раньше это могло мне казаться трудным? Непонятно. Единственное объяснение: прежняя моя болезнь (душа).
Вечером в тот же день – за одним столом с Ним, с Благодетелем, – я сидел (впервые) в знаменитой Газовой комнате. Привели ту женщину. В моем присутствии она должна была дать свои показания. Эта женщина упорно молчала и улыбалась. Я заметил, что у ней острые и очень белые зубы и что это красиво.
Затем её ввели под Колокол. У неё стало очень белое лицо, а так как глаза у неё тёмные и большие – то это было очень красиво. Когда из-под Колокола стали выкачивать воздух – она откинула голову, полузакрыла глаза, губы стиснуты – это напомнило мне что-то. Она смотрела на меня, крепко вцепившись в ручки кресла, – смотрела, пока глаза совсем не закрылись. Тогда её вытащили, с помощью электродов быстро привели в себя и снова посадили под Колокол. Так повторялось три раза – и она всё-таки не сказала ни слова. Другие, приведённые вместе с этой женщиной, оказались честнее: многие из них стали говорить с первого же раза. Завтра они все взойдут по ступеням Машины Благодетеля.
Откладывать нельзя – потому что в западных кварталах – всё ещё хаос, рёв, трупы, звери и – к сожалению – значительное количество нумеров, изменивших разуму.
Но на поперечном, 40-м проспекте, удалось сконструировать временную стену из высоковольтных волн. И я надеюсь – мы победим. Больше: я уверен – мы победим. Потому что разум должен победить.
‹1921›

Illustration Sergueï Dergatchov (Сергей Дергачёв) Des faits. La cloche. J’ai confiance.
Il fait grand jour. Le baromètre marque 760. Le ciel est bleu, parfaitement clair.
Est-ce moi, D-503, qui ai écrit ces quelque deux cents pages ? Ai-je jamais éprouvé tout cela, ou cru que je l’éprouvais ?
Certes, l’écriture est de moi, mais, heureusement, il n’y a que l’écriture.
Je n’ai plus de délire, je ne parle plus en métaphores absurdes, je n’ai plus de sentiments. J’exposerai seulement des faits. Je suis en parfaite santé. Je souris et ne puis m’en empêcher, car on m’a retiré une esquille de mon cerveau : ma tête est légère et vide. Ou plus exactement, elle n’est pas vide mais plus rien d’étranger ne m’empêche de sourire. (Le sourire est l’état normal d’un être normal.)
Voici les faits. Le même soir, on nous emmena vers le plus proche auditorium (c’était l’auditorium 112, qui pour une raison inconnue me semblait familier). Il y avait mon voisin qui avait trouvé la limite de l’univers, moi, et tous ceux qui n’avaient pas de certificat d’Opération. On nous attacha sur des tables pour nous faire subir la Grande Opération.
Le lendemain, je me rendis chez le Bienfaiteur et lui racontai tout ce que je savais sur les ennemis du bonheur. Je ne comprends pas pourquoi cela m’avait paru si difficile auparavant. Ce ne pouvait être qu’à cause de ma maladie, à cause de mon âme. Mais aujourd’hui je suis indubitablement guéri.
Le soir, je me trouvai avec le Bienfaiteur devant la fameuse Cloche Pneumatique — je la voyais pour la première fois. On amena cette femme dont j’ai oublié le numéro, pour qu’elle témoignât en ma présence. Elle se tut obstinément, le sourire aux lèvres. Je remarquai que ses dents étaient très pointues, très blanches, et je les trouvai jolies.
On la mit ensuite sous la Cloche. Son visage devint très pâle et, comme ses yeux étaient grands et noirs, cela la rendit plus belle encore. Quand on commença à aspirer l’air, elle renversa la tête et serra les dents en fermant à demi les yeux. Cela me rappela quelque chose. Puis elle me regarda longuement, les mains serrées aux bras du fauteuil, jusqu’à ce que ses paupières se fussent complètement fermées. On la sortit, pour la faire revenir à elle au moyen d’électrodes, puis encore on la remit sous la cloche. Cette opération fut répétée trois fois et jamais un mot ne sortit de ses lèvres.
Ceux que l’on avait amenés en même temps qu’elle se montrèrent plus honnêtes. Beaucoup parlèrent dès le premier essai. Mais ils seront tous demain conduits à la Machine du Bienfaiteur. On ne peut différer les exécutions car il y a encore, à l’ouest, des régions où règnent le chaos et les bêtes sauvages et qui, malheureusement, renferment une grande quantité de numéros ayant trahi la raison mathématiquement parfaite de l’État Unique.
Nous avons cependant réussi à établir, dans la 40e avenue, un mur provisoire d’ondes à haute tension. J’espère que nous vaincrons ; bien plus, je suis sûr que nous vaincrons, car la raison doit triompher.
Vive l’État Unique. Vivent les numéros. Vive le Bienfaiteur !
FIN
-
Evguéni Zamiatine – Nous autres – note 39c
Eugène Zamiatine - Евгений Замятин
Nous autres - Мы
Запись 39-я - Note 39
γ
Не помню, как я очутился внизу, в одной из общественных уборных при станции подземной дороги. Там, наверху, всё гибло, рушилась величайшая и разумнейшая во всей истории цивилизация, а здесь – по чьей-то иронии – всё оставалось прежним, прекрасным. И подумать: всё это – осуждено, всё это зарастёт травой, обо всём этом – будут только «мифы»…
Я громко застонал. И в тот же момент чувствую – кто-то ласково поглаживает меня по плечу.
Это был мой сосед, занимавший сиденье слева. Лоб – огромная лысая парабола, на лбу жёлтые неразборчивые строки морщин. И эти строки обо мне.
– Я вас понимаю, вполне понимаю, – сказал он. – Но всё-таки успокойтесь: не надо. Всё это вернётся, неминуемо вернётся. Важно только, чтобы все узнали о моём открытии. Я говорю об этом вам первому: я вычислил, что бесконечности нет!
Я дико посмотрел на него.
– Да, да, говорю вам: бесконечности нет. Если мир бесконечен – то средняя плотность материи в нём должна быть равна нулю. А так как она не нуль – это мы знаем – то, следовательно, Вселенная – конечна, она – сферической формы, и квадрат вселенского радиуса, у2 = средней плотности, умноженной на… Вот мне только и надо – подсчитать числовой коэффициент, и тогда… Вы понимаете: всё – конечно, всё просто, всё – вычислимо; и тогда мы победим философски, – понимаете? А вы, уважаемый, мешаете мне закончить вычисление, вы – кричите…
Не знаю, чем я больше был потрясён – его открытием или его твёрдостью в этот апокалиптический час: в руках у него (я увидел это только теперь) была записная книжка и логарифмический циферблат. И я понял: если даже всё погибнет, мой долг (перед вами, мои неведомые, любимые) – оставить свои записки в законченном виде.
Я попросил у него бумаги – и здесь я записал эти последние строки…
Я хотел уже поставить точку – так, как древние ставили крест над ямами, куда они сваливали мёртвых, но вдруг карандаш затрясся и выпал у меня из пальцев…
– Слушайте, – дёргал я соседа. – Да слушайте же, говорю вам! Вы должны – вы должны мне ответить: а там, где кончается ваша конечная Вселенная? Что там – дальше?
Ответить он не успел; сверху – по ступеням – топот –

Je ne me rappelle pas comment je me retrouvai dans un des cabinets de toilette du Chemin de fer souterrain.
Là-haut, tout croulait, la plus grande et la plus avancée de toutes les civilisations allait à sa ruine et en bas, sous terre où j’étais, par une ironie du sort, tout restait magnifique comme autrefois. Les murs étincelaient et une musique invisible se faisait entendre. Dire que tout cela est voué à la destruction, que tout se recouvrira d’herbe et que seules de vieilles « légendes » subsisteront…
Je poussai un gémissement sourd et sentis au même moment quelqu’un me caresser l’épaule.
C’était mon voisin de gauche, un homme chauve à l’immense tête parabolique et dont le front était sillonné de rides jaunâtres comme autant de lignes indéchiffrables ; et ces rides c’était moi.
— Je vous comprends parfaitement, dit-il, mais malgré tout, calmez-vous : cela ne sert à rien de vous tourmenter. Tout redeviendra comme auparavant. Ce qui importe, c’est que tout le monde soit au courant de ma découverte ; dont je vous fais part en premier : j’ai calculé que l’infini n’existe pas.
Je le regardai, les yeux hagards.
— Oui, je le répète, l’infini n’existe pas. Si le monde était infini, la densité moyenne de la matière serait égale à zéro. Comme elle n’est pas nulle, et nous en sommes sûrs, il s’ensuit que l’univers est limité. Il est sphérique, le carré de son rayon est égal à la densité moyenne multipliée par… Il ne me reste plus qu’à trouver le coefficient constant, et alors… Vous voyez, tout est fini, tout est simple, tout est calculable, et nous avons philosophiquement vaincu, vous comprenez ? Mais mon cher, vous m’empêchez de terminer mes calculs de mathématique…
Je ne sais ce qui me frappa le plus : sa découverte ou son assurance à l’instant apocalyptique que nous vivions. Il tenait dans ses mains un carnet de notes et une règle à calcul. Je compris alors que, si même tout allait à sa ruine, mon devoir envers vous, mes chers inconnus, restait le même : mener mes notes à bonne fin.
Je lui demandai du papier et écrivis les dernières lignes que vous venez de lire aux sons de cette musique transparente qui courait dans les tuyaux.
C’était la fin. Je voulais mettre un point, un point final, comme les anciens mettaient une croix sur les fosses dans lesquelles ils enfouissaient les morts, mais mon crayon me tomba des mains…
— Écoutez, dis-je à mon voisin en le tirant par la manche. Écoutez, je vous dis ! De l’autre côté de la limite de votre univers fini, qu’y a-t-il ? Répondez-moi !
Il n’eut pas le temps de me répondre car un bruit de pas descendait vers nous…
-
Evguéni Zamiatine – Nous autres – note 39b
Eugène Zamiatine - Евгений Замятин
Nous autres - Мы
Запись 39-я - Note 39
β
Вдруг сзади кто-то схватил меня за локоть. Я обернулся: прозрачные, крылатые уши. Но они были не розовые, как обыкновенно, а пунцовые: кадык на шее ёрзал – вот-вот прорвёт тонкий чехол.
– Зачем вы здесь? – спросил он, быстро ввинчиваясь в меня.
Я так и вцепился в него:
– Скорее – к вам в кабинет… Я должен всё – сейчас же! Это хорошо, что именно вам… Это, может быть, ужасно, что именно вам, но это хорошо, это хорошо…
Он тоже знал её , и от этого мне было ещё мучительней, но, может быть, он тоже вздрогнет, когда услышит, и мы будем убивать уже вдвоём, я не буду один в эту последнюю мою секунду…
Захлопнулась дверь. Помню: внизу под дверью прицепилась какая-то бумажка и заскребла по полу, когда дверь закрывалась, а потом, как колпаком, накрыло какой-то особенной, безвоздушной тишиной. Если бы он сказал хоть одно слово – всё равно какое – самое пустяковое слово, я бы всё сдвинул сразу. Но он молчал.
И весь напрягшись до того, что загудело в ушах, – я сказал (не глядя):
– Мне кажется – я всегда её ненавидел, с самого начала. Я боролся… А впрочем – нет, нет, не верьте мне: я мог и не хотел спастись, я хотел погибнуть, это было мне дороже всего… то есть не погибнуть, а чтобы она… И даже сейчас – даже сейчас, когда я уже всё знаю… Вы знаете, вы знаете, что меня вызывал Благодетель?
– Да, знаю.
– Но то, что Он сказал мне… Поймите же – это вот всё равно, как если сейчас выдернуть из-под вас пол – и вы со всем, что вот тут на столе – с бумагой, чернилами… чернила выплеснутся и всё в кляксу…
– Дальше, дальше! И торопитесь. Там ждут другие.
И тогда я – захлёбываясь, путаясь – всё, что было, всё, что записано здесь. О себе настоящем и о себе лохматом, и то, что она сказала тогда о моих руках – да, именно с этого всё и началось, – и как я тогда не хотел исполнить свой долг, и как обманывал себя, и как она достала подложные удостоверения, и как я ржавел день ото дня, и коридоры внизу, и как там – за Стеною…
Всё это – несуразными комьями, клочьями – я захлёбывался, слов не хватало. Кривые двоякоизогнутые губы с усмешкой пододвигали ко мне нужные слова – я благодарно кивал: да, да… И вот (что же это?) – вот уже говорит за меня он, а я только слушаю: «Да, а потом… Так именно и было, да, да!»
Я чувствую: как от эфира – начинает холодеть вот тут, вокруг ворота, и с трудом спрашиваю:
– Но как же – но этого вы ниоткуда не могли…
У него усмешка – молча – всё кривее… И затем:
– А знаете – вы хотели кой-что от меня утаить, вот вы перечислили всех, кого заметили там за Стеной, но одного забыли. Вы говорите – нет? А не помните ли вы, что там мельком, на секунду – вы видели там… меня? Да, да: меня.
Пауза.
И вдруг – мне молнийно, до головы, бесстыдно ясно: он – он тоже их… И весь я, все мои муки, всё то, что я, изнемогая, из последних сил, принёс сюда, как подвиг, – всё это только смешно, как древний анекдот об Аврааме и Исааке. Авраам – весь в холодном поту – уже замахнулся ножом над своим сыном – над собою – вдруг сверху голос: «Не стоит! Я пошутил…»
Не отрывая глаз от кривеющей всё больше усмешки, я упёрся руками о край стола, медленно, медленно вместе с креслом отъехал, потом сразу – себя всего – схватил в охапку – и мимо криков, ступеней, ртов – опрометью.

Soudain quelqu’un me tira par la manche. Je me retournai et me trouvai face à face avec l’homme aux oreilles écartées qui, cette fois, n’étaient pas roses comme d’habitude, mais rouge vif, Sa pomme d’Adam se trémoussait comme si elle allait percer sa mince enveloppe.
— Pourquoi êtes-vous ici ? me demanda-t-il. Ses yeux me transpercèrent…
Je me cramponnais à lui : — Vite, recevez-moi dans votre bureau, tout de suite… Il faut que je vous raconte… C’est bien que ce soit à vous que… C’est peut-être affreux que ce soit justement à vous... mais, au fond, ça vaut mieux…
Lui aussi la connaissait et c’est ce qui me rendait la tâche plus douloureuse et plus pénible encore. Peut-être allait-il tressaillir en entendant mon récit et alors nous serions deux à la tuer, je ne serais pas seul pendant la dernière minute que j’avais à vivre.
La porte claqua derrière nous. Je me souviens d’une feuille de papier sur le plancher. Puis un silence pesant nous recouvrit comme un manteau. Si seulement S avait dit un mot, n’importe quoi, j’aurais tout dévidé d’un seul coup, mais il se taisait.
Je commençai. Tout mon être était tellement tendu que mes paroles résonnaient dans ma tête comme un tonnerre : — Je crois que je l’ai toujours détestée, depuis le début. J’ai lutté… Ou plutôt, non, ce n’est pas cela : j’aurais pu lui échapper mais je n’ai pas voulu, je voulais me perdre. Elle était tout ce que j’avais de plus cher… Et même maintenant, quand je sais tout… Vous savez que le Bienfaiteur m’a convoqué ?
— Oui.
— Tout ce qu’Il m’a dit, c’était comme si le plancher se dérobait sous vos pieds et que vous, avec votre table, et vos papiers, n’étiez plus qu’une tache d’encre...
— Au fait, au fait ! Pressez-vous, d’autres attendent !Je lui racontai alors, en bégayant et m’embrouillant, tout ce qui est consigné dans ces pages. Je lui parlai de mon moi véritable et aussi de mon moi velu, ce qu’elle avait dit de mes mains – oui, c’est ainsi que cela a réellement commencé - ; je lui expliquai comment je n’avais pas fait mon devoir, comment je me trompais moi-même, comment elle m’avait procuré de faux certificats et comment je pourrissais chaque jour davantage. Je lui parlai des couloirs, du Mur Vert, et de ce qu’il y avait de l’autre côté de ce mur…
Tout ceci fut dit d’une façon incohérente, les phrases me venaient par grappes et en lambeaux. Avec un sourire moqueur, ses lèvres me soufflaient les mots qui me manquaient et je hochai la tête pour le remercier. Il finit par parler à ma place et je ne faisais qu’approuver : « Oui, oui », « c’est bien cela, justement… »
Je sentis ma bouche se glacer comme sous l’effet de l’éther et demandai avec difficulté : — Mais comment avez-vous su ?…
Son sourire se tordit davantage : — Vous voulez me cacher quelque chose, vous avez énuméré tous ceux que vous avez rencontrés de l’autre côté du Mur mais vous en avez oublié un. Non ? Vous ne vous rappelez pas m’avoir aperçu, l’espace d’un éclair ?
Un silence.
Et puis brusquement, la vérité se fit, implacable : lui aussi… Tout ce que j’avais rapporté ici, au prix de tant de souffrances et en tendant mes dernières forces (exploit héroïque à mes yeux), était aussi connu et ridicule que l’histoire d’Abraham et d’Isaac lorsque Abraham, couvert d’une sueur glacée, tenait le couteau au-dessus de son fils — au-dessus de lui-même – et que la voix d’en haut éclata : « Arrête, je blaguais !… »¹
Je m’appuyai des deux mains sur le bord de la table et, lentement, sans quitter S des yeux, j’éloignai de lui mon fauteuil, puis je sortis dans le couloir à toute vitesse, la tête basse, ne laissant derrière moi que des cris et des bouches ouvertes…
1- Dans la Genèse 22, 1-14, l’ange du Seigneur dit à Abraham : « Ne porte pas la main sur le garçon ! Ne lui fais aucun mal ! Je sais maintenant que tu crains Dieu... » -
Evguéni Zamiatine – Nous autres – note 39

'C’était le jour du Jugement Dernier....' (illustrateur inconnu) Eugène Zamiatine - Евгений Замятин
Nous autres - Мы
Запись 39-я - Note 39
α
Конспект: КОНЕЦ
Всё это было как последняя крупинка соли, брошенная в насыщенный раствор: быстро, колючась, иглами, поползли кристаллы, отвердели, застыли. И мне было ясно: всё решено – и завтра утром я сделаю это. Было это то же самое, что убить себя – но, может быть, только тогда я и воскресну. Потому что ведь только убитое и может воскреснуть.
На западе ежесекундно в синей судороге содрогалось небо. Голова у меня горела и стучала. Так я просидел всю ночь и заснул только часов в семь утра, когда тьма уже втянулась, зазеленела и стали видны усеянные птицами кровли…
Проснулся: уже десять (звонка сегодня, очевидно, не было).
На столе – ещё со вчерашнего – стоял стакан с водой. Я жадно выглотал воду и побежал: мне надо было всё это скорее, как можно скорее.
Небо – пустынное, голубое, дотла выеденное бурей. Колючие углы теней, всё вырезано из синего осеннего воздуха – тонкое – страшно притронуться, сейчас же хрупнет, разлетится стеклянной пылью. И такое – во мне: нельзя думать, не надо думать, не надо думать, иначе —
И я не думал, даже, может быть, не видел по-настоящему, а только регистрировал. Вот на мостовой – откуда-то ветки, листья на них зелёные, янтарные, малиновые. Вот наверху – перекрещиваясь, мечутся птицы и аэро. Вот – головы, раскрытые рты, руки машут ветками. Должно быть, всё это орет, каркает, жужжит…
Потом – пустые, как выметенные какой-то чумой, улицы. Помню: споткнулся обо что-то нестерпимо мягкое, податливое и всё-таки неподвижное. Нагнулся: труп. Он лежал на спине, раздвинув согнутые ноги, как женщина. Лицо…
Я узнал толстые, негрские и как будто даже сейчас ещё брызжущие смехом, зубы. Крепко зажмуривши глаза, он смеялся мне в лицо. Секунда – я перешагнул через него и побежал – потому что я уже не мог, мне надо было сделать всё скорее, иначе – я чувствовал – сломаюсь, прогнусь, как перегруженный рельс…
К счастью – это было уже в двадцати шагах, уже вывеска – золотые буквы «Бюро Хранителей». На пороге я остановился, хлебнул воздуху, сколько мог, – и вошёл.
Внутри, в коридоре – бесконечной цепью, в затылок, стояли нумера, с листками, с толстыми тетрадками в руках. Медленно подвигались на шаг, на два – и опять останавливались.
Я заметался вдоль цепи, голова расскакивалась, я хватал их за рукава, я молил их – как больной молит дать ему скорее чего-нибудь такого, что секундной острейшей мукой сразу перерубило бы всё.
Какая-то женщина, туго перетянутая поясом поверх юнифы, отчётливо выпячены два седалищных полушара, и она всё время поводила ими по сторонам, как будто именно там у неё были глаза. Она фыркнула на меня:
– У него живот болит! Проводите его в уборную – вон, вторая дверь направо…
И на меня – смех: и от этого смеха что-то к горлу, и я сейчас закричу или… или…

La fin.
Tout s’est passé comme dans une solution sursaturée lorsque l’on y jette un dernier petit grain de sel. Des aiguilles se dressent, tout se cristallise et se fige à la fois.
J’étais décidé : « Demain matin je le ferai ». Cela revenait au même que de me suicider, mais peut-être ressusciterai-je. Il n’y a que les morts qui peuvent ressusciter.
Le ciel, à l’ouest, était à chaque instant secoué de douleur, pris d’une sorte de crampe violette. La tête me brûlait et me battait cruellement. Je passai toute la nuit ainsi et ne m’assoupis que vers sept heures du matin. Les ténèbres se dissipaient déjà et dehors, les toits verdâtres étaient couverts d’oiseaux aux têtes noires et endormies.…
Quand je me réveillai, il était dix heures — l’horloge de la Tour Accumulatrice n’avait évidemment pas sonné aujourd’hui. Le verre d’eau était sur la table. Je le pris et le vidai d’un trait avant de me dépêcher de m’habiller. Je devais faire tout le plus rapidement possible.
Le ciel était bleu et désert, vidé à fond par la tempête. Les objets semblaient fragiles et taillés dans l’air d’automne, on craignait d’y toucher de peur que tout ne s’écroulât et ne tombât en poussière. Il en était de même pour moi, je ne pouvais penser, il ne fallait pas penser…
De sorte que je ne pensais à rien, mais me bornais à enregistrer, peut-être sans voir, les choses comme elles étaient réellement. Des branches jonchaient la chaussée, jetées d’on ne savait où, leurs feuilles étaient vertes, ambrées, pourpres. Des aéros et des oiseaux se croisaient dans leurs vols rapides. Je vis des têtes aux bouches ouvertes, des bras agitant des branches, tout cela devait bourdonner et hurler…
Puis les rues devinrent désertes, comme nettoyées par la peste. Je me rappelle avoir trébuché sur quelque chose de mou et d’immobile. Je me penchai et vis que c’était un cadavre. Il gisait sur le dos, les bras en croix, les jambes écartées comme celles d’une femme.
Je reconnus ses lèvres épaisses et ses dents rieuses. C’était le poète R-13, les paupières fortement serrées. Il me riait à la figure. Je l’enjambai et continuai ma course, car il me fallait faire vite, autrement, je sentais que je serais brisé, comme un rail trop chargé.
Je n’en étais plus qu’à une douzaine de pas, heureusement, et j’apercevais déjà les lettres d’or : « Bureau des Gardiens ». Je m’arrêtai sur le seuil, aspirai l’air aussi profondément que je pus, et entrai.
Je vis à l’intérieur une longue chaîne de numéros avec des papiers et de lourds cahiers dans les mains. En longue file noire, ils faisaient lentement un pas ou deux, avançaient avec difficulté, pour s’arrêter ensuite.
Je fus cahoté le long de la chaîne, ma tête ne tenait plus sur mes épaules. Je saisissais les gens par la manche et les suppliais comme un malade supplie qu’on lui donne quelque chose qui mettrait fin à tout, même au prix d’une douleur intolérable.
Une femme étroitement serrée dans son unif, aux fesses larges et épaisses, me pouffa de rire au nez : — Il a des coliques. Conduisez-le aux toilettes, c’est la seconde porte à droite…
Tout le monde rit et ce rire me fit monter quelque chose à la gorge. Je sentis que j’allais crier ou…
-
Evguéni Zamiatine – Nous autres – note 38b
Eugène Zamiatine - Евгений Замятин
Nous autres - Мы
Запись 38-я - Note 38
β
...Бывает: уж весь окунулся в сладкий и тёплый сон – вдруг что-то прокололо, вздрагиваешь, и опять глаза широко раскрыты… Так сейчас: на полу в её комнате затоптанные розовые талоны, и на одном: буква Ф и какие-то цифры… Во мне они – сцепились в один клубок, и я даже сейчас не могу сказать, что это было за чувство, но я стиснул её так, что она от боли вскрикнула…
Ещё одна минута – из этих десяти или пятнадцати, на ярко-белой подушке – закинутая назад с полузакрытыми глазами голова; острая, сладкая полоска зубов. И это всё время неотвязно, нелепо, мучительно напоминает мне о чём-то, о чём нельзя, о чём сейчас – не надо. И я всё нежнее, всё жесточе сжимаю её – всё ярче синие пятна от моих пальцев…
Она сказала (не открывая глаз – это я заметил):
– Говорят, ты вчера был у Благодетеля? Это правда?
– Да, правда.
И тогда глаза распахнулись – и я с наслаждением смотрел, как быстро бледнело, стиралось, исчезало её лицо: одни глаза.
Я рассказал ей всё. И только – не знаю почему… нет, неправда, знаю – только об одном промолчал – о том, что Он говорил в самом конце, о том, что я им был нужен только…
Постепенно, как фотографический снимок в проявителе, выступило её лицо: щёки, белая полоска зубов, губы. Встала, подошла к зеркальной двери шкафа.
Опять сухо во рту. Я налил себе воды, но пить было противно – поставил стакан на стол и спросил:
– Ты за этим и приходила – потому что тебе нужно было узнать?
Из зеркала на меня – острый, насмешливый треугольник бровей, приподнятых вверх, к вискам. Она обернулась, что-то сказать мне, но ничего не сказала.
Не нужно. Я знаю.
Проститься с ней? Я двинул свои – чужие – ноги, задел стул, – он упал ничком, мёртвый, как там – у неё в комнате. Губы у неё были холодные – когда-то такой же холодный был пол вот здесь, в моей комнате возле кровати.
А когда ушла – я сел на пол, нагнулся над брошенной её папиросой – —
Я не могу больше писать – я не хочу больше!

Il arrive que, lorsqu’on est plongé tout entier dans un rêve doux et chaud, soudain quelque chose vous transperce et vous réveille : vous êtes alors tout secoué de frissons… C’est ce qui m’arriva. Je revis brusquement les billets roses trouvés dans sa chambre et dont l’un portait des chiffres inconnus précédés de la lettre F… Je ne puis, même maintenant, expliquer ce qui se passa en moi, mais je la serrai tellement qu’elle cria de douleur…
Une minute passa. Sa tête était renversée sur l’oreiller blanc, ses yeux étaient à demi fermés et je voyais ses dents douces et pointues. Tout ceci me rappelait douloureusement une chose impossible, à laquelle il ne fallait pas penser pour l’instant ; quelque chose que je ne devais pas faire à présent ; quelque chose que je n’aurais jamais, vous entendez jamais, dû faire. Je la serrai toujours plus tendrement et cruellement. Les marques bleues que laissaient mes doigts dans sa chair étaient toujours plus sombres, plus vives.
Elle me demanda, les yeux à demi fermés : — On dit que tu es allé chez le Bienfaiteur, c’est vrai ?
— Oui, c’est vrai !Ses paupières s’ouvrirent tout grand et je vis avec volupté que son visage devenait d’une pâleur de glace et se fondait, presque jusqu’à disparaître ; seuls les yeux restaient vivants.
Je lui racontai tout. Je ne lui cachai qu’une chose, je ne sais pourquoi, ou plutôt, si, je sais pourquoi. Je ne lui dis pas ce que m’avait affirmé le Bienfaiteur à la fin de son discours, lorsqu’il prétendait qu’ils m’avaient utilisé et qu’elle, qu’elle aussi, m’avait choisi seulement parce que…
Son visage réapparut graduellement, comme une image photographique dans le révélateur. Et une lueur colora ses joues, ses lèvres et la blancheur de ses dents. Elle se leva et se dirigea vers l’armoire à glace.
Ma bouche était toujours aussi sèche. Je me versai de l’eau, mais boire me répugnait et je replaçai le verre sur la table.
— C’est pour cela que tu es venue, lui dis-je, pour demander, pour savoir si…
Par réflexion dans le miroir, l’angle moqueur de ses sourcils était dirigé sur moi. Elle se retourna et fit un geste comme pour me dire : « Ce n’est pas la peine, tais-toi... », mais aucun son ne sortit de ses lèvres.
En effet, ce n’était pas la peine. Je savais ce qu’elle pensait. Je m’approchai d’elle pour lui dire adieu. Mes jambes d’automate heurtèrent la chaise qui tomba, les pieds en l’air, comme l’autre renversée, là-bas, dans sa chambre. Je l’embrassai lentement. Ses lèvres étaient froides comme l’avait été autrefois mon plancher près du lit.
Lorsqu’elle fut partie, je m’assis par terre et me penchai sur le bout de cigarette...
Je ne peux plus écrire. Je ne veux plus !
-
Evguéni Zamiatine – Nous autres – note 38

(Illustrrateur inconnu) Eugène Zamiatine - Евгений Замятин
Nous autres - Мы
Запись 38-я - Note 38
α
Конспект: (НЕ ЗНАЮ, КАКОЙ. МОЖЕТ БЫТЬ, ВЕСЬ КОНСПЕКТ – ОДНО: БРОШЕННАЯ ПАПИРОСА)
Очнулся – яркий свет, глядеть больно. Зажмурил глаза. В голове – какой-то едучий синий дымок, всё в тумане. И сквозь туман:
«Но ведь я не зажигал свет – как же…»
Я вскочил – за столом, подперев рукою подбородок, с усмешкой глядела на меня I…
За тем же самым столом я пишу сейчас. Уже позади эти десять – пятнадцать минут, жестоко скрученных в самую тугую пружину. А мне кажется, что вот только сейчас закрылась за ней дверь и ещё можно догнать её , схватить за руки – и, может быть, она засмеётся и скажет…
I сидела за столом. Я кинулся к ней.
– Ты, ты! Я был – я видел твою комнату – я думал, ты – —
Но на полдороге наткнулся на острые, неподвижные копья ресниц, остановился. Вспомнил: так же она взглянула на меня тогда, на «Интеграле». И вот надо сейчас же всё, в одну секунду, суметь сказать ей – так, чтобы поверила, – иначе уж никогда…
– Слушай, I, – я должен… я должен тебе всё… Нет, нет, я сейчас – я только выпью воды…
Во рту – сухо, всё как обложено промокательной бумагой. Я наливал воду – и не могу: поставил стакан на стол и крепко взялся за графин обеими руками.
Теперь я увидел: синий дымок – это от папиросы. Она поднесла к губам, втянула, жадно проглотила дым – так же, как я воду, и сказала:
– Не надо. Молчи. всё равно – ты видишь: я всё-таки пришла. Там, внизу, – меня ждут. И ты хочешь, чтобы эти наши последние минуты…
Она швырнула папиросу на пол, вся перевесилась через ручку кресла назад (там в стене кнопка, и её трудно достать) – и мне запомнилось, как покачнулось кресло и поднялись от пола две его ножки. Потом упали шторы.
Подошла, обхватила крепко. Её колени сквозь платье – медленный, нежный, тёплый, обволакивающий всё яд…
И вдруг…

(Je ne sais quel titre donner à ce chapitre, qui pourrait tout entier s’intituler : un mégot par terre.)
Je me réveillai dans une lumière aveuglante qui faisait mal. Je fermai les yeux et sentis une fumée caustique. J’avais dans la tête un brouillard léger et bleuâtre, et pensais : « Mais je n’ai pas allumé, comment se fait-il… »
Je sursautai : I était assise à ma table et me souriait, le menton appuyé sur la main…
C’est sur cette même table que j’écris actuellement. Les dix ou onze minutes, douloureusement comprimées comme un ressort, que j’ai passées avec I, sont déjà loin derrière moi, et malgré tout, il me semble que la porte vient seulement de se refermer sur elle, que je puis la rattraper, la prendre par la main et que peut-être elle dira en riant…
Je lui tendis le bras : — C’est toi, toi ! J’ai été… J’ai vu ta chambre, je pensais que tu…
Je me levai et me précipitai vers elle. Je me heurtai à mi-chemin devant les lances acérées de ses cils et m’arrêtai. Je me rappelai qu’elle m’avait regardé de la même façon sur l’Intégral. Je vis que je devais tout lui dire sur-le-champ pour qu’elle me crût, autrement plus jamais…
— Écoute, I, il faut que… Je dois te…
J’avais la bouche aussi sèche qu’un papier buvard. Je me versai de l’eau que je ne pus avaler. Je posai le verre sur la table.
Je m’aperçus que la fumée provenait de sa cigarette. Elle la portait à ses lèvres, aspirait avidement la fumée, de la même façon que j’aurais voulu, à cet instant, boire un peu d’eau.
— Ce n’est pas la peine, dit-elle, tais-toi. Tu vois, je suis tout de même venue. On m’attend en bas, et tu voudrais que nos dernières minutes…
Elle lança sa cigarette loin d’elle, par terre, se pencha au-dessus du bras du fauteuil pour atteindre avec peine le bouton contre le mur (Je vois encore le fauteuil se balancer et ses deux pieds se lever.) Les rideaux tombèrent.
Elle s’approcha de moi et me serra très fort, de toutes ses forces. Je sentais ses genoux à travers sa robe, ils me pénétraient comme un poison lent et tiède…
Et puis tout à coup…
-
Evguéni Zamiatine – Nous autres – note 37b
Eugène Zamiatine - Евгений Замятин
Nous autres - Мы
Запись 37-я - Note 37
β
– Ага-а, – торжествующий затылок повернулся – я увидел того, исподлобного. Но в нём теперь осталось от прежнего только одно какое-то заглавие, он как-то весь вылез из этого вечного своего подлобья, и на лице у него – около глаз, около губ – пучками волос росли лучи, он улыбался.
– Вы понимаете, – сквозь свист ветра, крыльев, карканье, – крикнул он мне. – Вы понимаете: Стену – Стену взорвали! По-ни-ма-ете?
Мимоходом, где-то на заднем плане, мелькающие фигуры – головы вытянуты – бегут скорее внутрь, в дома. Посредине мостовой – быстрая и всё-таки будто медленная (от тяжести) лавина оперированных, шагающих туда – на запад.
… Волосатые пучки лучей около губ, глаз. Я схватил его за руку:
– Слушайте: где она – где I? Там, за Стеной, – или… Мне нужно – слышите? Сейчас же, я не могу…
– Здесь! – крикнул он мне пьяно, весело – крепкие, жёлтые зубы. – Здесь она, в городе, действует. Ого – мы действуем!
Кто – мы? Кто – я?
Около него – было с полсотни таких же, как он – вылезших из своих тёмных подлобий, громких, весёлых, крепкозубых. Глотая раскрытыми ртами бурю, помахивая такими на вид смирными и нестрашными электрокуторами (где они их достали?), – они двинулись туда же, на запад, за оперированными, но в обход – параллельным, 48-м проспектом…
Я спотыкался о тугие, свитые из ветра канаты и бежал к ней. Зачем? Не знаю. Я спотыкался, пустые улицы, чужой, дикий город, неумолчный, торжествующий птичий гам, светопреставление. Сквозь стекло стен – в нескольких домах я видел (врезалось): женские и мужские нумера бесстыдно совокуплялись – даже не спустивши штор, без всяких талонов, среди бела дня…
Дом – её дом. Открытая настежь, растерянная дверь. Внизу, за контрольным столиком – пусто. Лифт застрял посередине шахты. Задыхаясь, я побежал наверх по бесконечной лестнице. Коридор. Быстро – как колёсные спицы – цифры на дверях: 320, 326, 330… I-330, да!
И сквозь стеклянную дверь: всё в комнате рассыпано, перепутано, скомкано. Впопыхах опрокинутый стул – ничком всеми четырьмя ногами вверх – как издохшая скотина. Кровать – как-то нелепо, наискось отодвинутая от стены. На полу – осыпавшиеся, затоптанные лепестки розовых талонов.
Я нагнулся, поднял один, другой, третий: на всех было Д-503 – на всех был я – капли меня, расплавленного, переплеснувшего через край. И это всё, что осталось…
Почему-то нельзя было, чтобы они так вот, на полу, и чтобы по ним ходили. Я захватил ещё горсть, положил на стол, разгладил осторожно, взглянул – и… засмеялся.
Раньше я этого не знал – теперь знаю, и вы это знаете: смех бывает разного цвета. Это – только далёкое эхо взрыва внутри вас: может быть – это праздничные, красные, синие, золотые ракеты, может быть – взлетели вверх клочья человеческого тела…
На талонах мелькнуло совершенно незнакомое мне имя. Цифр я не запомнил – только букву: Ф. Я смахнул все талоны со стола на пол, наступил на них – на себя – каблуком – вот так, так – и вышел…
Сидел в коридоре на подоконнике против двери – всё чего-то ждал, тупо, долго. Слева зашлёпали шаги. Старик: лицо – как проколотый, пустой, осевший складками пузырь – и из прокола ещё сочится что-то прозрачное, медленно стекает вниз. Медленно, смутно понял: слёзы. И только когда старик был уже далеко – я спохватился и окликнул его:
– Послушайте – послушайте, вы не знаете: нумер I-330…
Старик обернулся, отчаянно махнул рукой и заковылял дальше…
В сумерках я вернулся к себе, домой. На западе небо каждую секунду стискивалось бледно-синей судорогой – и оттуда глухой, закутанный гул. Крыши усыпаны чёрными потухшими головешками: птицы.
И лёг на кровать – и тотчас же зверем навалился, придушил меня сон…

- Ah, Ah ! - La nuque se retourna et je reconnus le type au front de travers. Emergeant de dessous ses sourcils tordus et brisés son visage était tout rayonnant.
— Vous comprenez, me cria-t-il à travers le sifflement des ailes, celui du vent et des croassements, on a fait sauter le Mur !
A l’arrière-plan, des silhouettes couraient se réfugier dans les maisons. Au milieu de la chaussée, une troupe d’opérés, de leurs pas d’automates, lents et lourds, se dirigeait vers l’ouest.
Je saisis mon interlocuteur par la main : - Où est-elle ? De l’autre côté du Mur ou bien ici ? Il me faut la voir, tout de suite…
— Elle est ici, — me cria-t-il joyeusement à travers ses fortes dents jaunes. — Elle est ici, dans la ville. Elle travaille, nous travaillons !
— Qui nous ?Qui suis-je moi-même, « Eux » ou « Nous » ?...
Il était entouré d’une cinquantaine de gens comme lui, joyeux, bruyants et aux dents solides qui, de leurs bouches ouvertes, semblaient avaler la tempête. Ils poursuivaient la troupe des automates dans la 40e avenue, leurs électrocuteurs à la main (où se les étaient-ils procurés ?)
Le vent me faisait trébucher. Pourquoi, au fond, allais-je la voir ? Je n’en savais rien. Les rues étaient désertes, la ville semblait hostile, remplie du croassement victorieux des oiseaux. C’était le jour du Jugement Dernier. La transparence des murs me fit voir, dans quelques maisons, des numéros s’accoupler cyniquement, sans honte de rien, sans avoir baissé les rideaux, sûrement sans billets roses, en plein jour.
Je parvins devant chez elle, en bas. La porte en était grande ouverte. Il n’y avait personne au contrôle et l’ascenseur était arrêté à mi-course. Je grimpai l’escalier, interminable, et arrivai, haletant, à son corridor. Les chiffres sur les portes défilèrent devant moi comme les rayons d’une roue en marche : 320, 326, 330. I-330. C’était là.
Je vis à travers la porte de verre que tout était en désordre dans la chambre. Une chaise était renversée, les quatre pieds en l’air, comme un animal crevé. Bizarrement, le lit était de travers au milieu de la chambre et le sol jonché de billets roses comme des pétales froissés.
Je me penchai pour en ramasser quelques-uns. Ils portaient mon nom : D-503. J’étais sur chacun d’eux, c’était tout ce qui subsistait…
Ils ne pouvaient pas rester par terre, exposés à être piétinés. J’en ramassai encore une poignée que je mis sur la table et les inspectai soigneusement. Brusquement, sans savoir pourquoi, j’éclatai de rire.
Autrefois, je ne savais pas, maintenant je sais, et vous aussi sans doute, qu’il y a des rires de différentes couleurs. Ce sont les échos éloignés d’une explosion qui se produit au-dedans de nous. Ils peuvent être les fusées rouges, vertes, dorées, d’un jour de fête ou les morceaux déchiquetés d’un corps qui éclate.
Je lus un nom tout à fait inconnu sur un des billets. Je ne me souviens plus que de la lettre : F. Je jetai tous les billets par terre, les foulai de mon talon, me piétinai moi-même, à grands coups, et sortis.
Je m’assis dans le couloir, devant la porte et attendis longtemps, avec entêtement, désespérément. J’entendis des pas venir de la gauche. Un vieillard s’approcha. Sa tête semblait une outre vide et toute plissée qui dégouttait encore. Je compris obscurément qu’il pleurait. C’est seulement lorsqu’il était déjà loin que je me ressaisis et lui criai : — Dites, vous ne connaissez pas le numéro I-330 ?
Le vieillard se retourna, fit un geste désespéré de la main et s’éloigna en clopinant.
Je revins chez moi dans l’obscurité. A l’ouest, le ciel était tout tordu de crampes électriques accompagnées d’un bruit sourd. Les toits étaient couverts d’oiseaux aux têtes noires et endormies.
Je m’allongeai sur le lit et le sommeil vint m’étouffer, pareil à une bête sauvage…

illustration : Oleg Boukolov (Олег Вуколов)