Evguéni Zamiatine – Nous autres – note 23

Petites nouvelles russes : D503 et I 330
D503 et I 330, illustration de Valéry Michine (Валерий Мишин), 2017

Eugène Zamiatine - Евгений Замятин
­

Nous autres - Мы

Запись 23-я - Note 23

α

Конспект: ЦВЕТЫ. РАСТВОРЕНИЕ КРИСТАЛЛА. ЕСЛИ ТОЛЬКО.

Говорят, есть цветы, которые распускаются только раз в сто лет. Отчего же не быть и таким, какие цветут раз в тысячу – в десять тысяч лет. Может быть, об этом до сих пор мы не знали только потому, что именно сегодня пришло это раз-в-тысячу-лет.

И вот, блаженно и пьяно, я иду по лестнице вниз, к дежурному, и быстро у меня на глазах, всюду кругом неслышно лопаются тысячелетние почки и расцветают кресла, башмаки, золотые бляхи, электрические лампочки, чьи-то тёмные лохматые глаза, гранённые колонки перил, оброненный на ступенях платок, столик дежурного, над столиком – нежно-коричневые, с крапинками щёки Ю. всё – необычайное, новое, нежное, розовое, влажное.

Ю берет у меня розовый талон, а над головой у ней – сквозь стекло стены – свешивается с невиданной ветки луна, голубая, пахучая. Я с торжеством показываю пальцем и говорю:

– Луна, – понимаете?

Ю взглядывает на меня, потом на нумер талона – и я вижу это её знакомое, такое очаровательно-целомудренное движение: поправляет складки юнифы между углами колен.

– У вас, дорогой, ненормальный, болезненный вид – потому что ненормальность и болезнь одно и то же. Вы себя губите, и вам этого никто не скажет – никто.

Это «никто» – конечно, равняется нумеру на талоне: I-330. Милая, чудесная Ю! Вы, конечно, правы: я – неблагоразумен, я – болен, у меня – душа, я – микроб. Но разве цветение – не болезнь? Разве не больно, когда лопается почка? И не думаете ли вы, что сперматозоид – страшнейший из микробов?

Я – наверху, у себя в комнате. В широко раскрытой чашечке кресла I. Я на полу, обнял её ноги, моя голова у ней на коленях, мы молчим. Тишина, пульс… и так: я – кристалл, и я растворяюсь в ней, в I. Я совершенно ясно чувствую, как тают, тают ограничивающие меня в пространстве шлифованные грани – я исчезаю, растворяюсь в её коленях, в ней, я становлюсь всё меньше – и одновременно всё шире, всё больше, всё необъятней. Потому что она – это не она, а вселенная. А вот на секунду я и это пронизанное радостью кресло возле кровати – мы одно: и великолепно улыбающаяся старуха у дверей Древнего Дома, и дикие дебри за Зелёной Стеной, и какие-то серебряные на чёрном развалины, дремлющие, как старуха, и где-то, невероятно далеко, сейчас хлопнувшая дверь – это всё во мне, вместе со мною, слушает удары пульса и несётся сквозь блаженную секунду… В нелепых, спутанных, затопленных словах я пытаюсь рассказать ей, что я – кристалл, и потому во мне – дверь, и потому я чувствую, как счастливо кресло. Но выходит такая бессмыслица, что я останавливаюсь, мне просто стыдно: я – и вдруг…

– Милая I, прости меня! Я совершенно не понимаю: я говорю такие глупости…

– Отчего же ты думаешь, что глупость – это не хорошо? Если бы человеческую глупость холили и воспитывали веками, так же, как ум, может быть, из неё получилось бы нечто необычайно драгоценное.

– Да… (Мне кажется, она права, – как она может сейчас быть неправа?)

– И за одну твою глупость – за то, что ты сделал вчера на прогулке, – я люблю тебя ещё больше – ещё больше.

– Но зачем же ты меня мучила, зачем же не приходила, зачем присылала свои талоны, зачем заставляла меня…

– А может быть, мне нужно было испытать тебя? Может быть, мне нужно знать, что ты сделаешь всё, что я захочу – что ты уж совсем мой?

– Да, совсем!

Она взяла моё лицо – всего меня – в свои ладони, подняла мою голову:

– Ну, а как же ваши «обязанности всякого честного нумера»? А?

Сладкие, острые, белые зубы; улыбка. Она в раскрытой чашечке кресла – как пчела: в ней жало и мёд.

Да, обязанности… Я мысленно перелистываю свои последние записи: в самом деле, нигде даже и мысли о том, что, в сущности, я бы должен…

Я молчу. Я восторженно (и, вероятно, глупо) улыбаюсь, смотрю в её зрачки, перебегаю с одного на другой, и в каждом из них вижу себя: я – крошечный, миллиметровый – заключён в этих крошечных, радужных темницах. И затем опять – пчелы – губы, сладкая боль цветения…

Séparateur 3

Les fleurs. La dissolution d’un cristal. « A moins que...»

On dit qu’il y a des plantes qui ne fleurissent qu’une fois tous les cent ans. Pourquoi n’y en a-t-il pas qui fleurissent une fois tous les mille, ou deux cent mille ans ? Il se peut que nous ne le sachions pas jusqu’ici, justement parce que cette unique fois tombe aujourd’hui.

Je descendais l’escalier, heureux et enivré, lorsque je m’aperçus que des boutons vieux de mille ans bourgeonnaient et que tout était en fleur ; les fauteuils, les souliers, les plaques d’or, les petites lampes électriques, les yeux sombres, les barres polies de la rampe d’escalier, le mouchoir perdu sur les marches, la table souillée d’encre du numéro de service et, au-dessus de la table, les joues brunes et tachetées de U, la contrôleuse. Tout était inhabituellement neuf et tendre, humide et rose.

U prit mon billet rose tandis qu’au-dessus de sa tête, à travers le mur de verre, la lune bleue et parfumée pendait à une branche invisible. Je la montrai triomphalement du doigt et dis : — Vous voyez la lune ?

U me regarda, puis considéra le numéro du talon et, d’un mouvement familier, chaste et charmant, arrangea le pli de son unif entre ses genoux.

— Vous n’avez pas votre teint habituel, vous avez mauvaise mine, mon cher. Vous vous abîmez, et personne ne vous le fait remarquer, personne !

Ce « personne » désignait naturellement le numéro du billet : I-330 ; cela fut souligné par une tache d’encre tombant à côté du numéro.

« Chère et admirable U ! — Vous avez certainement raison, je ne suis pas normal, je suis malade, j’ai une âme, je suis un microbe. Mais la floraison n’est-elle pas une maladie ? Le bourgeon qui éclate ne fait-il pas mal ? Ne pensez-vous pas que le spermatozoïde soit le plus terrible des microbes ? »

Je remontai dans ma chambre. I était assise dans la corolle grande ouverte du fauteuil. Je m’assis sur le plancher, embrassai ses jambes et posai ma tête sur ses genoux. J’entendais seulement mon pouls dans le silence. J’eus l’impression que j’étais un cristal qui se dissolvait en elle. Je sentais très nettement se fondre les frontières qui me séparaient de l’espace, je disparaissais, dissous entre ses genoux, en elle. Je devenais en même temps de plus en plus petit et de plus en plus grand, de plus en plus immense. Elle n’était pas une femme, mais l’univers. Une seconde, moi et le fauteuil près du lit nous ne fûmes plus qu’un. La gardienne de la Maison antique, au sourire magnifique, les espaces sauvages de l’autre côté du Mur Vert, les ruines d’argent qui sommeillaient comme la vieille, une porte claquée au loin, tout cela était en moi, entendait en même temps que moi les pulsations de mon cœur et bruissait pendant cette seconde divine…

Par des mots absurdes et embrouillés, je m’efforçai de lui expliquer que j’étais un cristal, que même la porte était en moi et que je sentais combien le fauteuil était heureux.

Exprimé en paroles, cela devint d’une idiotie telle que je m’arrêtai, j’avais honte : — Chère I, pardonne-moi. je ne comprends pas pourquoi je débite des bêtises pareilles…
— Pourquoi méprises-tu les bêtises ? Si l’on avait soigné et entretenu la bêtise humaine pendant des siècles, de la même façon que l’intelligence, il est possible qu’elle serait devenue une qualité extraordinairement précieuse.
— Oui… — (Il me semble qu’elle avait raison. A présent, comment pouvait-elle avoir tort ?)
— Je t’aime bien plus qu’avant pour la bêtise que tu as faite hier à la promenade.
— Mais pourquoi m’as-tu torturé ? Pourquoi n’es-tu pas venue. Pourquoi m’as-tu envoyé les billets roses ? Pourquoi m’as-tu forcé… ?
— Peut-être avais-je besoin de t’éprouver ? Peut-être avais-je besoin de savoir que tu ferais tout ce que je te demanderais, que tu es déjà complètement mien ? Oui, complètement !
- Oui, absolument, je ferai tout ce que tu me demanderas…

Elle prit ma tête dans ses mains et la souleva, elle sourit : — Dites-moi, et vos « devoirs d’honnête numéro » ?

Je vis son sourire et ses dents blanches pointues et sucrées. Pareille à une abeille dans la large corolle du fauteuil, elle en avait l’aiguillon et le miel.

Oui, mes devoirs… Je feuilletai mentalement mes dernières notes. Au fond, il n’y avait nulle part la moindre allusion aux devoirs que j’avais…

Je me taisais. Je souriais de bonheur (et, sans doute, assez niaisement) en contemplant ses prunelles ; j’allais de l’une à l’autre et me voyais dans chacune d’elles, minuscule et infime, emprisonné dans ses arcs-en-ciel sombres. Et puis, encore, les lèvres de l’abeille, la douleur douce de la fleur…