-
M. Zochtchenko – Un flair de chien

Mikhaïl Zochtchenko - Михаил Зощенко
Un flair de chien - Собачий нюх
(1923)
Traduction : Michel Davidenkoff
in 'Contes De La Vie De Tous Les Jours', Noir sur blanc, 1987
У купца Еремея Бабкина сперли енотовую шубу. Взвыл купец Еремей Бабкин. Жалко ему, видите ли, шубы.
— Шуба-то,— говорит,— больно хороша, граждане. Жалко. Денег не пожалею, а уж найду преступника. Плюну ему в морду.
И вот вызвал Еремей Бабкин уголовную собаку-ищейку. Является этакий человек в кепочке, в обмотках, а при нем собака. Этакая даже собачища — коричневая, морда острая и несимпатичная.
Ткнул этот человек собачку свою в следы возле двери, сказал «пс» и отошел. Понюхала собака воздух, повела по толпе глазом (народ, конечно, собрался) и вдруг к бабке Фекле, с пятого номера, подходит и нюхает ей подол. Бабка за толпу. Собака за юбку. Бабка в сторону — и собака за ней. Ухватила бабку за юбку и не пущает.
Рухнула бабка на колени перед агентом.
— Да,— говорит,— попалась. Не отпираюсь. И,— говорит,— пять ведер закваски —это так. И аппарат — это действительно верно. Все,— говорит,— находится в ванной комнате. Ведите меня в милицию.
Ну, народ, конечно, ахнул.
— А шуба?— спрашивают.
— Про шубу,— говорит,— ничего не знаю и ведать не ведаю, а остальное — это так. Ведите меня, казните.
Ну, увели бабку.
Снова взял агент собачищу свою, снова ткнул ее носом в следы, сказал «пс» и отошел.
Повела собачища глазом, понюхала пустой воздух и вдруг к гражданину управдому подходит.
Побелел управдом, упал навзничь.
— Вяжите,— говорит,— меня, люди добрые, сознательные граждане. Я,— говорит,— за воду деньги собрал, а те деньги на прихоти свои истратил.
Ну, конечно, жильцы навалились на управдома, стали вязать. А собачища тем временем подходит к гражданину из седьмого номера. И теребит его за штаны.
Побледнел гражданин, свалился перед народом.
— Виноват,— говорит,—виноват. Я, — говорит,— это верно, в трудовой книжке год подчистил. Мне бы, говорит, жеребцу, в армии служить и защищать отечество, а я живу в седьмом номере и пользуюсь электрической энергией и другими коммунальными услугами. Хватайте меня! Растерялся народ.
«Что,— думает,— за такая поразительная собака?» А купец Еремей Бабкин заморгал очами, глянул вокруг, вынул деньги и подает их агенту.
— Уводи,— говорит,— свою собачищу к свиньям собачьим. Пущай,— говорит,— пропадает енотовая шуба. Пес с ней...
А собачища уж тут. Стоит перед купцом и хвостом вертит.
Растерялся купец Еремей Бабкин, отошел в сторону, а собака за ним. Подходит к нему н его калоши нюхает.
Заблекотал купец, побледнел.
— Ну,— говорит,— бог правду видит, если так. Я,— говорит,— и есть сукин кот и мазурик. И шуба-то,— говорит,— братцы, не моя. Шубу-то,— говорит,— я у брата своего зажилил. Плачу и рыдаю! Бросился тут народ врассыпную. А собачище и воздух некогда нюхать, схватила она двоих или троих — кто подвернулся — и держит.
Покаялись эти. Один казенные денежки в карты пропер, другой супругу свою утюгом тюкнул, третий такое сказал, что и передать неловко.
Разбежался народ. Опустел двор. Остались только собака да агент.
И вот подходит вдруг собака к агенту и хвостом виляет. Побледнел агент, упал перед собакой.
— Кусайте,—говорит, — меня, гражданка. Я,— говорит,— на ваш собачий харч три червонца получаю, а два себе беру...
Чего было дальше — неизвестно. Я от греха поскорее смылся.

On a fauché la pelisse de raton de Iéréméi Babkine, commerçant. Et voyez-vous, il en est tout chagrin.
- Cette pelisse, dit-il, était drôlement chouette, citoyens. Ça me fend le cœur. C'est pas une question de sous, mais que je trouve ce truand, je lui crache à la gueule !
Et voilà que Iéréméi Babkine fait venir un chien limier de la Criminelle. Arrive une espèce de type en casquette, en bandes molletières, avec un chien. Que dis-je ! Un monstre - brun, au museau aigu et peu sympathique.
Le type fourre le nez du chien dans les traces près de la porte, dit « psss » et s'écarte. Le chien flaire l'odeur, scrute la foule à la ronde (car toute une foule s'était rassemblée), s’approche soudain de la vieille Fekla, celle de l'appartement N° 5, et renifle son ourlet. La vieille plonge dans la foule. Le chien s'accroche à l'ourlet et ne lâche pas.
La vieille s'élance de côté. Le chien la suit. Il reste accroché à la jupe de la bonne femme et ne la lâche pas.
La vieille s'écroule sur ses genoux devant l'agent.
- Eh oui, dit-elle, je me suis fait pincer. Je ne nie rien. Les cinq seaux de levain — tout ça, c'est vrai. Et l'appareil — c'est exact. Le tout, dit-elle, se trouve dans la salle de bain. Emmenez-moi au poste !
Bon, évidemment, les gens restent baba.
— Et la pelisse ? demande-t-on.
— Au sujet de la pelisse, dit-elle, j'ignore tout et ne sais rien de rien, mais le reste — c'était vrai. Emmenez-moi, dit-elle, châtiez-moi !
Bon, on a emmené la vieille.
L'agent prend de nouveau son monstre, lui fourre de nouveau le nez dans les traces, dit « psss » et s'écarte.
Le monstre promène de nouveau ses yeux sur les gens, renifle l'air et s'approche soudain du citoyen gérant d’immeuble.
Le gérant blêmit, il tombe à la renverse.
— Attachez-moi, dit-il, bonnes gens, citoyens conscients. Moi, dit-il, j'ai encaissé l'argent pour l'eau, mais ce fric je l’ai dépensé pour satisfaire mes lubies.
Bon, naturellement, les locataires tombent à bras raccourcis sur le gérant pour l'attacher. Et pendant ce temps, le monstre s'approche de l'occupant du sept. Et tiraille son pantalon.
Ce citoyen blêmit, il se prosterne devant la foule.
— Coupable, dit-il, je suis coupable. Moi, dit-il, j'ai effacé une année de mon livret de travail. Un étalon comme moi, dit-il, devrait servir dans l'armée et défendre la patrie, et voilà que je vis dans l'appartement sept et que je profite de l'énergie électrique et des autres services municipaux. Prenez-moi !
La foule est bouche bée. Elle pense : qu'est-ce que c’est que ce chien ahurissant
Et Iéréméi Babkine, commerçant, se met à cligner des yeux, regarde autour, sort de l’argent et le donne à l'agent.
— Emporte ton monstre, dit-il, chez les chiens de ma chienne ! Tant pis, dit-il, pour la pelisse en raton. Que le diable les emporte elle et lui…
Mais le monstre est déjà devant lui. Il reste devant le commerçant et remue la queue.
Le marchand s'affole, s'écarte, mais le chien le suit. Il s’approche et renifle ses galoches.
Le marchand devient gris, blêmit.
- Bon, dit-il, Dieu voit la vérité, c'est comme ça. Moi, dit-il, je suis un fils de pute et un truand. D'ailleurs, dit-il, la pelisse n’est pas à moi. Cette pelisse, dit-il, je l'ai escroquée à mon frère. Je pleure et je gémis !
Alors le peuple s'enfuit en panique. Et le monstre n'a même pas le temps de humer l'air. Il en attrape deux ou trois au hasard, et ne démord pas.
Ils se repentent tous. L'un a flambé les deniers de l'Etat aux cartes, un autre a caressé son épouse à coups de fer à repasser, le troisième a dit des trucs tels que je rougirais de les reproduire.
La foule s’est dispersée. La cour est vide. Restent seuls le chien et l’agent.
Et soudain le chien s'approche de l'agent et remue la queue. L’agent blêmit, il s'écroule devant le chien.
— Mordez-moi, citoyen dit-il ! Moi, dit-il, je touche trois roubles d’or pour votre bouffe de chien, et j'en empoche deux.
Comment tout ça a continué ? Je l'ignore. Je me suis tiré dare-dare devant ce malheur.

Un flair de chien (illustrateur inconnu) -
M. Zochtchenko – L’acteur
Mikhaïl Zochtchenko - Михаил Зощенко
L'acteur - Актёр
(1925)
Traduction : Michel Davidenkoff
in 'Contes De La Vie De Tous Les Jours', Noir sur blanc, 1987

Рассказ этот — истинное происшествие. Случилось в Астрахани. Рассказал мне об этом актер-любитель. Вот что он рассказал.
Вот вы меня, граждане, спрашиваете, был ли я актером? Ну, был. В театре играл. Прикасался к этому искусству. А только ерунда. Ничего в этом нет выдающего, Конечно, если подумать глубже, то в этом искусстве много хорошего.
Скажем, выйдешь на сцену, а публика смотрит. А средь публики — знакомые, родственники со стороны жены, граждане с дому. Глядишь — подмигивают с партеру — дескать, не робей, Вася, дуй до горы. А ты, значит, им знаки делаешь — дескать, оставьте беспокоиться, граждане. Знаем. Сами с усами.
Но если подумать глубже, то ничего в этой профессии нету хорошего. Крови больше испортишь.
Вот раз ставили мы пьесу «Кто виноват?». Из прежней жизни. Очень это сильная пьеса. Там, значит, в одном акте грабители купца грабят на глазах у публики. Очень натурально выходит. Купец, значит, кричит, ногами отбивается. А его грабят. Жуткая пьеса.
Так вот поставили эту пьесу.
А перед самым спектаклем один любитель, который купца играл, выпил. И в жаре до того его, бродягу, растрясло, что, видим, не может роль купца вести. И, как выйдет к рампе, так нарочно электрические лампочки ногой давит.
Режиссер Иван Палыч мне говорит: — Не придется,— говорит,— во втором акте его выпущать. Передавит, сукин сын, все лампочки. Может,— говорит,— ты заместо его сыграешь? Публика дура — не поймет.
Я говорю: — Я, граждане, не могу,— говорю,— к рампе выйти. Не просите. Я,— говорю,— сейчас два арбуза съел. Неважно соображаю.
А он говорит: — Выручай, браток. Хоть на одно действие. Может, тот артист после очухается. Не срывай,— говорит,— просветительной работы.
Все-таки упросили. Вышел я к рампе. И вышел по ходу пьесы, как есть, в своем пиджаке, в брюках. Только что бороденку чужую приклеил. И вышел. А публика хотя и дура, а враз узнала меня, — А,— говорят,— Вася вышедши! Не робей, дескать, дуй до горы.
Я говорю: — Робеть, граждане, не приходится — раз,— говорю,— критический момент. Артист,— говорю,— сильно под мухой и не может к рампе выйтить. Блюет.
Начали действие.
Играю я в действии купца. Кричу, значит, ногами от грабителей отбиваюсь. И чувствую, будто кто-то из любителей действительно мне в карман лезет.
Запахнул я пиджачок. В сторону от артистов.
Отбиваюсь от них. Прямо по роже бью. Ей-богу! — Не подходите, — говорю, — сволочи, честью прошу.
А те по ходу пьесы это наседают и наседают. Вынули у меня бумажник (восемнадцать червонцев) и к часам прутся.
Я кричу не своим голосом: — Караул, дескать, граждане, всерьез грабят.
А от этого полный эффект получается. Публика-дура в восхищении в ладоши бьет. Кричит: — Давай, Вася, давай. Отбивайся, милый. Крой их, дьяволов, по башкам.
Я кричу: — Не помогает, братцы! И сам стегаю прямо по головам. Вижу — один любитель кровью исходит, а другие, подлецы, в раж вошли и наседают.
— Братцы,— кричу,— да что ж это? За какое самое это страдать-то приходится? Режиссер тут с кулис высовывается.
— Молодец,— говорит,— Вася. Чудно,— говорит,— рольку ведешь. Давай дальше.
Вижу — крики не помогают. Потому, чего ни крикнешь — все прямо по ходу пьесы ложится. Встал я на колени.
— Братцы,— говорю.— Режиссер,— говорю,— Иван Палыч. Не могу больше! Спущайте занавеску. Последнее,— говорю,— сбереженье всерьез прут! Тут многие театральные спецы — видят, не по пьесе слова — из кулис выходят. Суфлер, спасибо, из будки наружу вылезает.
— Кажись,— говорит,— граждане, действительно у купца бумажник свистнули.
Дали занавес. Воды мне в ковшике принесли. Напоили, — Братцы,— говорю.— Режиссер,—говорю,—Иван Палыч. Да что ж это,— говорю.— По ходу,— говорю,— пьесы ктой-то бумажник у меня вынул.
Ну, устроили обыск у любителей. А только денег не нашли. А пустой бумажник кто-то в кулисы кинул.
Деньги так и сгинули. Как сгорели.
Вы говорите — искусство? Знаем! Играли!

Ce récit relate un fait authentique. Ça s'est passé à Astrakhan. C'est un acteur amateur qui me l'a raconté. Voici ce qu'il m'a dit :
— Bon, citoyens, vous me demandez si j'ai été acteur ? Mais oui, je l'ai été. J'ai joué au théâtre. J'ai touché à cet art. Mais c'est de la foutaise. Rien de bien folichon dans tout ça.
Naturellement, si on y réfléchit, il y a pas mal de bons côtés dans cet art. Par exemple, on entre en scène, et le public vous fixe. Et dans le public il y a des amis, des proches parents par alliance, des voisins de palier. On regarde et on voit qu'ils vous font des clins d’œil depuis l'orchestre, comme s'ils voulaient dire, vas-y, Vassia, mets le paquet. De votre côté, vous leur faites des signes qui signifient : arrêtez de vous tortiller, citoyens. Je suis au courant. Je suis pas débile.
Mais, si on y réfléchit, il n'y a rien de bon dans ce métier. On se fait plutôt du mauvais sang.
Eh bien, un jour on jouait la pièce « A qui la faute ? », tirée de la vie d'avant. Elle est forte, cette pièce. C'est-à-dire, dans un des actes, des bandits détroussent un commerçant au vu et au su du public. Ça a un air très naturel. Donc le commerçant hurle, il bat en retraite à coups de pied. Mais les autres le harcèlent. Formidable, la pièce !
Donc, on a joué cette pièce. Mais juste avant le spectacle un des amateurs, celui qui jouait le commerçant, s'était saoulé. Et avec toute la chaleur, il était tellement secoué, ce vaurien, qu'on a vu qu'il ne pouvait pas jouer le rôle du commerçant. Dès qu'il s'avance vers la rampe, il écrase exprès les ampoules électriques.
Le metteur en scène, Ivan Palytch, me dit : — Il ne faut pas le lâcher sur la scène au deuxième acte. Il va écraser toutes les ampoules, ce fils de pute. Et si tu jouais à sa place ? qu'il dit. Le public est con - il n'y verra que du feu.
Je dis : — Citoyen, moi je ne veux pas aller à la rampe. N'insiste pas ! Moi, dis-je, je viens de m'avaler deux pastèques. Je suis un peu dans les vapes.
Mais lui me dit : — Sauve-nous, petit. Ne serait-ce que pour un acte. L'autre artiste va se réveiller peut-être, entre temps. Ne sape pas, dit-il, notre travail éducatif !
Bon, ils m'ont eu. Je suis entré en scène.
Et je suis entré sans me changer, comme l'action de la pièce l'indique, avec mon veston et mon pantalon. Je me suis juste collé une fausse barbiche. Et c’est parti ! Le public, bien que con, m'a reconnu tout de suite.
— Ah, disent-ils, c'est Vassia qu'arrive ! Vas-y, qu'ils disent, mets le paquet !
Je dis : — J'y vais, citoyens, puisque, dis-je, c'est un moment critique, faut pas faire le timide. L’artiste, dis-je, est rond comme une bille et il peut pas s'approcher de la rampe. Il gerbe.
On a commencé. Dans cet acte je joue le commerçant. Donc, je hurle, je repousse les voleurs à coups de pied. Et voilà que je sens qu'un des amateurs a l'air de glisser sa main dans ma poche pour de bon.
Je boucle mon veston. Je saute de côté, loin des artistes. Je me défends. Je tape en pleine gueule, parbleu !
— N'approchez pas, dis je, salopards, je vous le demande en tout honneur !
Mais eux, comme prévu dans l'action de la pièce, ils me harcèlent de plus belle.
Ils ont piqué mon portefeuille (avec cent quatre-vingt roubles) et s’en prennent à ma montre.
Je hurle d'une voix méconnaissable : — Au secours, citoyens, on me dépouille pour de vrai !
Or, ça fait un effet bœuf. Le con de public, ravi, applaudit à tout rompre. On crie : — Vas-y, Vassia, vas-y. Défends-toi, petit. Enfonce-leur la cafetière !
Je crie : — Rien à faire, les potes !
Et je tape de plus belle sur leurs têtes. Je vois que le sang coule ce celle d’un comédien amateur ; les autres, les vilains, enragent et me bousculent.
— Eh les potes, c'est quoi tout ça ? Pour quelle raison je dois souffrir ainsi ?
Et voilà que le metteur en scène sort sa tête des coulisses : — T'es un crack, Vassia, dit-il. Tu joues à la perfection. Continue !
Je constate que mes cris n'y font rien. Parce que je peux crier n'importe quoi, ça correspond chaque fois à l'action de la pièce.
Je me suis mis à genoux.
— Mes p'tits potes..., dis-je, Ivan Palytch..., notre metteur en scène..., j'en peux plus. Baissez le rideau. On me pique, dis-je, mes dernières économies pour de vrai.
Là, beaucoup de spécialistes ès art dramatique s'aperçoivent bien que cette réplique ne figure pas dans la pièce et sortent des coulisses. Le souffleur, Dieu merci, s'extrait de son trou : — On dirait, citoyen, dit-il, qu'on a vraiment piqué le portefeuille du commerçant.
On a baissé le rideau. On m'a apporté un godet d'eau. On m'a abreuvé.
— Ah là là, les potes, dis-je, Ivan Palytch, notre metteur en scène ! Quelle histoire ! Quelqu'un a chouravé mon portefeuille comme c'est écrit dans la pièce.
Bon, on a fouillé tous les comédiens amateurs. Mais sans trouver mon argent. Quant au portefeuille on l'a retrouvé, vide, dans les coulisses.
Eh bien, l'argent avait complètement disparu. Comme s'il avait flambé.
Vous dites : — Le théâtre, un art ? Oui, je connais. J'ai joué moi-même.
-
M. Zochtchenko – Proches parents

Tramway - Трамвай Mikhaïl Zochtchenko - Михаил Зощенко
Il ne faut pas avoir de proches parents
Не надо иметь родственников
(1924)
Traduction : Michel Davidenkoff
in 'Contes De La Vie De Tous Les Jours', Noir sur blanc, 1987
Два дня Тимофей Васильевич разыскивал своего племянника, Серегу Власова. А на третий день, перед самым отъездом, нашел. В трамвае встретил. Сел Тимофей Васильевич в трамвай, вынул гривенник, хотел подать кондуктору, только глядит — что такое? Личность кондуктора будто очень знакомая. Посмотрел Тимофей Васильевич — да! Так и есть — Серега Власов собственной персоной в трамвайных кондукторах.
— Ну! — закричал Тимофей Васильевич. — Серега! Ты ли это, друг ситный? Кондуктор сконфузился, поправил, без всякой видимой нужды, катушки с билетиками и сказал: — Сейчас, дядя... билеты додам только.
— Ладно! Можно, — радостно сказал дядя. — Я обожду.
Тимофей Васильевич засмеялся и стал объяснять пассажирам: — Это он мне родной родственник, Серега Власов, Брата Петра сын... Я его семь лет не видел... сукинова сына...
Тимофей Васильевич с радостью посмотрел на племянника и закричал ему: — А я тебя, Серега, друг ситный, два дня ищу. По городу роюсь. А ты вон где! Кондуктором. А я и по адресу ходил. На Разночинную улицу. Нету, отвечают, Мол, выбыл с адреса. Куда, отвечаю, выбыл, ответьте, говорю, мне. Я его родной родственник. Не знаем, говорят... А ты вон где — кондуктором, что ли?
— Кондуктором,— тихо ответил племянник.Пассажиры стали с любопытством рассматривать родственника. Дядя счастливо смеялся и с любовью смотрел на племянника, а племянник явно конфузился и, чувствуя себя при исполнении служебных обязанностей, не знал, что ему говорить и как вести себя с дядей.
— Так, — снова сказал дядя, — кондуктором, значит. На трамвайной Линии?
— Кондуктором...— Скажи какой случай! А я, Серега, друг ситный, сел в трамвай, гляжу — что такое? Обличность будто у кондуктора чересчур знакомая. А это ты. Ах, твою семь-восемь!.. Ну, я же рад... Ну, я же доволен...
Кондуктор потоптался на месте и вдруг сказал: — Платить, дядя, нужно. Билет взять... Далеко ли вам? Дядя счастливо засмеялся и хлопнул по кондукторской сумке.
— Заплатил бы! Ей-богу! Сядь я на другой номер или, может быть, вагон пропусти — и баста— заплатил бы. Плакали бы мои денежки. Ах, твою семь-восемь!.. А я еду, Серега, друг ситный, до вокзалу.
— Две станции, — уныло сказал кондуктор, глядя в сторону.
— Нет, ты это что? — удивился Тимофей Васильевич. — Ты это чего, ты правду?
— Платить, дядя, надо, — тихо сказал кондуктор. — Две станции... Потому как нельзя дарма, без билетов, ехать...Тимофей Васильевич обиженно сжал губы и сурово посмотрел на племянника.
— Ты это что же — с родного дядю? Дядю грабишь?
Кондуктор тоскливо посмотрел в окно.
— Мародерствуешь, — сердито сказал дядя. — Я тебя, сукинова сына, семь лет не видел, а ты чего? Деньги требоваешь за проезд. С родного дядю? Ты не махай на меня руками. Хотя ты мне и родной родственник, но я твоих рук не испужался. Не махай, не делай ветру перед пассажирами.
Тимофей Васильевич повертел гривенник в руке и сунул его в карман.
— Что же это, братцы, такое? — обратился Тимофей Васильевич к публике.— С родного дядю требует. Две, говорит, станции... А?
— Платить надо, — чуть не плача сказал племянник. — Вы, товарищ дядя, не сердитесь. Потому как не мой здесь трамвай. А государственный трамвай. Народный.
— Народный, — сказал дядя, — меня это не касается. Мог бы ты, сукин сын, родного дядю уважить. Мол, спрячьте, дядя, ваш трудовой гривенник. Езжайте на здоровье. И не развалится от того трамвай. Я в поезде давеча ехал... Не родной кондуктор, а и тот говорит: пожалуйста, говорит, Тимофей Васильевич, что за счеты... Так садитесь... И довез... не родной... Только земляк знакомый. А ты это что — родного дядю... Не будет тебе денег.Кондуктор вытер лоб рукавом и вдруг позвонил.
— Сойдите, товарищ дядя, — официально сказал племянник.
Видя, что дело принимает серьезный оборот, Тимофей Васильевич всплеснул руками, снова вынул гривенник, потом опять спрятал.
— Нет, — сказал он, — не могу! Не могу тебе, сопляку, заплатить. Лучше пущай сойду.
Тимофей Васильевич торжественно и возмущенно встал и направился к выходу. Потом обернулся.
— Дядю, дядю... родного дядю гонишь, — с яростью сказал Тимофей Васильевич.— Да я тебя, сопляка... Я тебя, сукинова сына... Я тебя расстрелять за это могу. У меня много концов...
Тимофей Васильевич уничтожающе посмотрел на племянника и сошел с трамвая.

Pendant deux jours, Timofeï Vassiliévitch avait cherché son neveu, Serioga Vlassov. Le troisième, juste avant de partir il le trouva. Il le rencontra dans un tram.
Timofeï Vassiliévitch s'était installé dans le tram, avait sorti la pièce qu'il voulait donner au receveur, mais qu'est-ce qu’il voit ? La personne du receveur lui paraît bien familière. Timofeï Vassiliévitch regarde à nouveau — mais oui ! Serioga Vlassov lui-même en personne, travaille comme receveur de tram.
— Eh bien ! s'écria Timoféï Vassiliévitch, Serioga ! mon grand, c'est toi, ami de mon cœur !
Le receveur se troubla, tripota les rouleaux de billets sans nécessité apparente et dit : - Un instant ! mon oncle, je finis la distribution des billets.
- Tu peux, d'accord ! dit joyeusement l'oncle. J'attendrai.Timofeï Vassiliévitch éclata de rire et se mit à donner explications aux voyageurs : - C'est un proche parent de sang, Serioga Vlassov. Le fils de mon frère Piotr... Sept ans que je ne l'ai pas vu... Le fils de pute...
Timofeï Vassiliévitch coula un regard joyeux vers son neveu et lui cria : — Et moi, je te cherche depuis deux jours, ami de mon cœur, j'ai retourné toute la ville. Et voilà où tu es ! Comme receveur. Ceci dit, je suis aussi allé à ton adresse. Rue Raznotchinnaïa. Il est pas là, me dit-on. Ben, il est parti. Où qu'il est parti , répondez-moi, je dis. Je suis un proche parent de sang. On sait pas, disent-ils. Et voilà où tu es. Comme receveur, c'est ça ?
— Comme receveur, répondit doucement son neveu.
Les voyageurs se mirent à examiner le proche parent avec curiosité. L'oncle riait de bonheur et dévisageait amoureusement son neveu, mais le neveu était manifestement gêné et, se sentant dans l'exercice de ses fonctions, ne savait pas quoi dire ni comment se conduire vis-à-vis de son oncle.
— Bon, dit l'oncle à nouveau, donc, comme receveur. Sur une ligne de tram ?
— Comme receveur…
— Mais quel hasard ! Et moi, Serioga, ami de mon cœur, j'ai pris le tram, je regarde, et que vois-je ? Ça alors ! La tête du receveur m'a l'air extrêmement connue. Eh bien, c'était toi. Merde alors ! Oh, que je suis curieux... Oh, que je suis content…Le receveur fit quelques pas sur place et dit tout à coup : — Mon oncle, il faut payer ! Prendre un ticket... vous allez loin ?
L'oncle éclata d'un rire heureux et tapota la sacoche du receveur.
— J'aurais bien payé, pardi ! Si j'avais pris une autre ligne ou laissé passer une rame, c'est tout, j'aurais payé. Ils auraient pleuré, mes sous. Ah misère ! Ben, Serioga, ami de mon cœur, je descends à la gare.
— Deux arrêts, dit le receveur avec lassitude, en regardant de côté.
- Non, mais, qu'est-ce qui te prend ? s'étonna Timoféï Vassiliévitch. Comment ça, tu es sérieux ?
- Il faut payer, mon oncle, dit le receveur doucement, deux arrêts... Puisqu'il est interdit de voyager à l’œil, sans ticket…Timoféï Vassiliévitch, l'air offensé, pinça les lèvres et dévisagea son neveu avec sévérité.
— Ca alors, tu me demandes ça à moi, ton oncle germain ? Tu dévalises ton oncle ?
Le receveur jeta un regard ennuyé par la vitre.
—Tu maraudes, dit l'oncle, furieux. Salaud, je ne t'ai pas vu depuis sept ans, et qu'est-ce que tu me fais ! Tu demandes de l’argent pour le trajet ! A ton oncle germain ! N'agite pas tes mains devant moi ! Même si tu es un proche parent de sang, je n'ai quand même pas peur de toi. T'agite pas, fais pas de courant d'air devant les voyageurs !
Vassiliévitch fit tournoyer la pièce dans la main et la glissa dans la poche.
— Alors. les enfants, c'est quoi ça ? s'adresse Timoféï Vassiliévitch au public. Il demande ça à son oncle germain. Deux arrêts qu'il dit... Hein ?
— Il faut payer, dit le neveu, proche des larmes. Camarade oncle, ne vous échauffez pas ! Puisque c'est pas mon tram ici. C'est un tram de l'Etat. Du peuple.
— Du peuple ! dit l'oncle, j'en ai rien à foutre. Tu pourrais quand même respecter ton oncle germain, fils de pute. En disant : cachez-le, votre sou de travailleur. Faites un tour à votre santé. Le tram va pas s'écrouler pour autant.
L’autre jour j'étais dans un train... Le contrôleur n'était pas de ma famille, mais même lui m'a dit : je vous en prie, Timoféï Vassiliévitch, on va pas faire des comptes - asseyez-vous donc ! Et il m'a conduit à destination. Il n'était pas de ma famille. Juste un ami du pays. Et toi alors… à ton oncle germain... tu n'auras pas l'argent !Le receveur s'essuya le front avec la manche et sonna tout à coup.
— Descendez, camarade oncle ! dit le neveu sur un ton officiel.
Voyant que l'incident tournait au vinaigre, Timoféï Vassiliévitch leva les bras au ciel, sortit de nouveau sa pièce et l'enfouit de nouveau.
— Non, dit-il, je ne peux pas. Je ne peux pas te payer, morveux. Je préfère encore descendre.
Timoféï Vassiliévitch se leva, solennel et indigné, et se dirigea vers la sortie.
Puis il se retourna : — Ton oncle... tu chasses ton oncle germain, dit Timoféï Vassiliévitch, furieux. Mais moi, je te... morveux, je te... je peux te faire fusiller pour ça. J'ai le bras long...
Timoféï Vassiliévitch jeta un regard foudroyant sur son neveu et descendit du tram.
-
M. Zochtchenko – Gens nerveux

Gens nerveux - Нервные люди Mikhaïl Zochtchenko - Михаил Зощенко
Gens nerveux - Нервные люди
(1925)
Traduction : Michel Davidenkoff
in 'Contes De La Vie De Tous Les Jours', Noir sur blanc, 1987
Недавно в нашей коммунальной квартире драка произошла. И не то, что драка, а цельный бой. На углу Глазовой и Боровой.
Дрались, конечно, от чистого сердца. Инвалиду Гаврилову последнюю башку чуть не оттяпали.
Главная причина народ очень уж нервный. Расстраивается по мелким пустякам. Горячится. И через это дерется грубо, как в тумане.
Оно, конечно, после гражданской войны нервы, говорят, у народа завсегда расшатываются. Может, оно и так, а только у инвалида Гаврилова от этой идеологии башка поскорее не зарастет.
А приходит, например, одна жиличка, Марья Васильевна Щипцова, в девять часов вечера на кухню и разжигает примус. Она всегда, знаете, об это время разжигает примус. Чай пьет и компрессы ставит.
Так приходит она на кухню. Ставит примус перед собой и разжигает. А он, провались совсем, не разжигается.
Она думает:
С чего бы он, дьявол, не разжигается? Не закоптел ли, провались совсем?
И берет она в левую руку ежик и хочет чистить.
Хочет она чистить, берет в левую руку ежик, а другая жиличка, Дарья Петровна Кобылина, чей ежик, посмотрела, чего взято, и отвечает:
Ежик-то, уважаемая Марья Васильевна, промежду прочим, назад положьте.
Щипцова, конечно, вспыхнула от этих слов и отвечает:
Пожалуйста, отвечает, подавитесь, Дарья Петровна, своим ежиком. Мне, говорит, до вашего ежика дотронуться противно, не то что его в руку взять.
Тут, конечно, вспыхнула от этих слов Дарья Петровна Кобылина.
Стали они между собой разговаривать. Шум у них поднялся, грохот, треск.
Муж, Иван Степанович Кобылин, чей ежик, на шум является. Здоровый такой мужчина, пузатый даже, но, в свою очередь, нервный.
Так является этот Иван Степаныч и говорит:
Я, говорит, ну ровно слон работаю за тридцать два рубли с копейками в кооперации, улыбаюсь, говорит, покупателям и колбасу им отвешиваю, и из этого, говорит, на трудовые гроши ежики себе покупаю, и нипочем, то есть, не разрешу постороннему чужому персоналу этими ежиками воспользоваться.
Тут снова шум и дискуссия поднялись вокруг ежика. Все жильцы, конечно, поднаперли в кухню. Хлопочут. Инвалид Гаврилыч тоже является.
Что это, говорит, за шум, а драки нету?
Тут сразу после этих слов и подтвердилась драка. Началось.
А кухонька, знаете, узкая. Драться неспособно. Тесно. Кругом кастрюли и примуса. Повернуться негде. А тут двенадцать человек вперлось. Хочешь, например, одного по харе смазать троих кроешь. И, конечное дело, на все натыкаешься, падаешь. Не то что, знаете, безногому инвалиду с тремя ногами устоять на полу нет никакой возможности.
А инвалид, чертова перечница, несмотря на это, в самую гущу вперся. Иван Степаныч, чей ежик, кричит ему:
Уходи, Гаврилыч, от греха. Гляди, последнюю ногу оборвут.
Гаврилыч говорит:
Пущай, говорит, нога пропадает! А только, говорит, не могу я тепереча уйти. Мне, говорит, сейчас всю амбицию в кровь разбили.
А ему, действительно, в эту минуту кто-то по морде съездил. Ну, и не уходит, накидывается. Тут в это время кто-то и ударяет инвалида кастрюлькой по кумполу.
Инвалид брык на пол и лежит. Скучает.
Тут какой-то паразит за милицией кинулся.
Является мильтон. Кричит:
Запасайтесь, дьяволы, гробами, сейчас стрелять буду!
Только после этих роковых слов народ маленько очухался. Бросился по своим комнатам.
Вот те, думает, клюква, с чего ж это мы, уважаемые граждане, разодрались?
Бросился народ по своим комнатам, один только инвалид Гаврилыч не бросился. Лежит, знаете, на полу скучный. И из башки кровь каплет.
Через две недели после этого факта суд состоялся.
А нарсудья тоже нервный такой мужчина попался прописал ижицу.

Récemment une bagarre a éclaté dans notre appartement communautaire¹. Et pas qu'une bagarre, une vraie bataille. A l'angle de la Glazova et de la Borovaïa.
On se bagarrait, naturellement, le cœur pur. On a presque arraché la dernière cafetière de l'invalide Gavrilytch. Raison principale : les gens sont vraiment trop nerveux ; ils se détraquent pour des bagatelles de rien. Ils s'enfièvrent. Et donc, ils se battent avec grossièreté, comme dans un brouillard.
Oui, évidemment, après une guerre civile on dit que les nerfs du peuple se détraquent toujours. Peut-être, mais ce n’est pas cette idéologie qui cicatrisera plus vite la carafe de Gavrilytch.
Donc. mettons qu'une locataire, Maria Vassilievna Chiptsov, arrive dans la cuisine à neuf heures du soir et qu’elle allume son réchaud. Elle allume le réchaud tous les soirs à cette heure-là. Elle boit du thé et s'applique des compresses.
Donc, elle arrive dans la cuisine. Elle pose le réchaud devant elle et elle allume. Mais lui, qu'il aille se faire foutre, ne s’allume pas.
Elle pense : pourquoi ce putain de réchaud ne s'allume pas ? il est peut-être bouché, ce salopard !
Alors, de la main gauche elle prend l'écouvillon pour le déboucher. Elle veut le nettoyer, elle prend l'écouvillon de la main gauche, quand une autre locataire, Daria Pétrovna Kobyline, dont c'est l'écouvillon, jette un coup d’œil pour voir ce qui avait été enlevé et répond : - Ce balai, estimée Maria Vassilievna, entre autre, vous allez le reposer.
Bien entendu, la Chiptsov explose à ces paroles et répond : - Je vous en prie, répond-elle, étouffez-vous avec votre balai, Daria Pétrovna ! Ça m’écœure, dit-elle de toucher à votre balai, et encore plus de le prendre dans la main.
Là, bien entendu, Daria Pétrovna explose à ces paroles. Elles commencent à se parler entre elles. Il y a du brouhaha, du fracas, des pétarades.
Le bruit attire le mari, Ivan Stepanytch Kobyline, dont c'est l'écouvillon. Un homme qui pète de santé, même qu'il est bedonnant ; mais, à son tour, nerveux.
Paraît donc Ivan Stepanytch et dit : - Moi, dit-il, eh bien, je travaille comme un bœuf à la coopérative pour trente-deux roubles et des kopecks ; je souris aux clients, qu'il dit, je pèse leurs saucissons, et pour ces sous de travailleur j'achète des brosses, dit-il, et pour rien au monde, remarquez, je ne permettrai au personnel étranger au service de profiter de ces écouvillons.
Alors là, le tintouin recommence et une discussion s'instaure à propos de la brosse. Naturellement, tous les locataires viennent s'entasser dans la cuisine. Ils s'affairent. L'invalide Gavrilytch paraît aussi.
- Eh quoi, dit-il, pourquoi tout ce tintouin, et pas de bagarre ?
Aussitôt après ces paroles, la bagarre se confirme. C'est parti ! Or, la cuisine, vous savez, est exiguë. Pas faite pour les bagarres. On est à l'étroit. Autour il y a les casseroles et des réchauds. On ne sait pas où donner de la tête. Et vingt personnes s'y entassent. Par exemple, quand on veut démolir le portrait de quelqu'un, on en touche trois. Et puis, on se cogne contre tout, on tombe.
Alors, on n'a pas besoin d'être un invalide cul-de-jatte - même avec trois jambes il est rigoureusement impossible de rester debout sur le sol.
Or, l'invalide, ce poivrier du diable, fonce tout droit au cœur de la mêlée. Ivan Stepanytch, dont c'est l'écouvillon, lui crie : - Eloigne-toi du malheur, Gavrilytch. Fais gaffe, on va t’arracher ta dernière jambe !
Gavrilytch dit : - Qu'elle disparaisse, dit-il, ma jambe ! Mais, dit-il, je ne peux pas partir maintenant. Toutes mes ambitions, dit-il, on les a noyées dans le sang.
Et en effet. au même moment, quelqu'un lui enfonce la gueule. Mais il ne s'en va pas, il s'y plaît. Et au même moment quelqu'un frappe sa tronche avec une petite casserole.
L’invalide, plouf, tombe par terre et y reste. Il est dans les vapes.
Alors là, un parasite s'élance pour chercher la police.
Arrive un flic. Il crie : - Munissez-vous de cercueils, je vais tirer !
C’est seulement après ces paroles fatales que les gens se sont un peu calmés. Ils foncent vers leur chambre. Eh ben, pensent-ils, quelle tuile ! Pourquoi nous nous sommes déchirés, nous, citoyens honorables ?
Les gens ont foncé vers leur chambre, seul l'invalide Gavrilytch ne s'y est pas planqué. Il repose, vous savez, sur le sol, l'air emmerdé. Et le sang s'écoule de sa caboche.
Deux semaines après ces faits, le procès a eu lieu. Mais ils sont tombés sur un juge du peuple qui était aussi un peu nerveux. Il leur a fait la leçon².
1- Un ‘appartement communautaire’ (Коммунальная квартира) rassemble dans un même logement plusieurs foyers qui partagent les parties communes (cuisine, toilettes, salle de bain). Pour en savoir plus, lire : 'les appartements communautaires'. (note des pnr)2- Ici le texte russe fait référence à une ancienne expression scolaire : ‘prescrire l’ijitsa’ (прописать ижицу), en référence à une ancienne lettre de l’alphabet cyrillique (d’avant la réforme orthographique de 1918) – ѵ -, expression synonyme de punition sévère, voire d’user du fouet. (note des pnr) -
M. Zochtchenko – Les bains

Les bains - Баня (illustrateur inconnu) Mikhaïl Zochtchenko - Михаил Зощенко
Les bains - Баня
(1924)
Traduction : Michel Davidenkoff
in 'Contes De La Vie De Tous Les Jours', Noir sur blanc, 1987
Говорят, граждане, в Америке бани очень отличные.
Туда, например, гражданин придет, скинет белье в особый ящик и пойдет себе мыться. Беспокоиться даже не будет мол, кража или пропажа, номерка даже не возьмет.
Ну, может, иной беспокойный американец и скажет банщику:
Гут бай, дескать, присмотри.
Только и всего.
Помоется этот американец, назад придет, а ему чистое белье подают стиранное и глаженное. Портянки, небось, белее снега. Подштанники зашиты, залатаны. Житьишько!
А у нас бани тоже ничего. Но хуже. Хотя тоже мыться можно.
У нас только с номерками беда. Прошлую субботу я пошел в баню (не ехать же, думаю, в Америку), дают два номерка. Один за белье, другой за пальто с шапкой.
А голому человеку куда номерки деть? Прямо сказать, некуда. Карманов нету. Кругом живот да ноги. Грех один с номерками. К бороде не привяжешь.
Ну привязал я к ногам по номерку, чтоб не враз потерять. Вошел в баню.
Номерки теперича по ногам хлопают. Ходить скучно. А ходить надо. Потому шайку надо. Без шайки какое же мытье? Грех один.
Ищу шайку. Гляжу, один гражданин в трех шайках моется. В одной стоит, в другой башку мылит, а третью шайку левой рукой придерживает, чтоб не сперли.
Потянул я третью шайку, хотел, между прочим, ее себе взять, а гражданин не выпущает.
Ты что ж это, говорит, чужие шайки воруешь? Как ляпну, говорит, тебя шайкой между глаз не зарадуешься.
Я говорю:
Не царский, говорю, режим шайками ляпать. Эгоизм, говорю, какой. Надо же, говорю, и другим помыться. Не в театре, говорю.
А он задом повернулся и моется.
Не стоять же, думаю, над его душой. Теперича, думаю, он нарочно три дня будет мыться.
Пошел дальше.
Через час гляжу, какой-то дядя зазевался, выпустил из рук шайку. За мылом нагнулся или замечтался не знаю. А только тую шайку я взял себе.
Теперича и шайка есть, а сесть негде. А стоя мыться какое же мытье? Грех один.
Хорошо. Стою стоя, держу шайку в руке, моюсь.
А кругом-то, батюшки-светы, стирка самосильно идет. Один штаны моет, другой подштанники трет, третий еще что-то крутит. Только, скажем, вымылся опять грязный. Брызжут, дьяволы. И шум такой стоит от стирки мыться неохота. Не слышишь, куда мыло трешь. Грех один.
Ну их, думаю, в болото. Дома домоюсь.
Иду в предбанник. Выдают на номер белье. Гляжу все мое, штаны не мои.
Граждане, говорю. На моих тут дырка была. А на этих эвон где.
А банщик говорит:
Мы, говорит, за дырками не приставлены. Не в театре, говорит.
Хорошо. Надеваю эти штаны, иду за пальтом. Пальто не выдают номерок требуют. А номерок на ноге забытый. Раздеваться надо. Снял штаны, ищу номерок нету номерка. Веревка тут, на ноге, а бумажки нет. Смылась бумажка.
Подаю банщику веревку не хочет.
По веревке, говорит, не выдаю. Это, говорит, каждый гражданин настрижет веревок польт не напасешься. Обожди, говорит, когда публика разойдется выдам, какое останется.
Я говорю:
Братишечка, а вдруг да дрянь останется? Не в театре же, говорю. Выдай, говорю, по приметам. Один, говорю, карман рваный, другого нету. Что касаемо пуговиц, то, говорю, верхняя есть, нижних же не предвидится.
Все-таки выдал. И веревки не взял.
Оделся я, вышел на улицу. Вдруг вспомнил: мыло забыл.
Вернулся снова. В пальто не впущают.
Раздевайтесь, говорят.
Я говорю:
Я, граждане, не могу в третий раз раздеваться. Не в театре, говорю. Выдайте тогда хоть стоимость мыла.
Не дают.
Не дают не надо. Пошел без мыла. Конечно, читатель может полюбопытствовать: какая, дескать, это баня? Где она? Адрес?
Какая баня? Обыкновенная. Которая в гривенник.

Les bains - Баня (illustrateur inconnu) On dit, citoyens, qu'en Amérique les bains sont excellents.
Par exemple, un citoyen y arrive, jette son linge dans un casier spécial et part se laver tranquillement. Il ne s'inquiète guère à propos d'un vol ou d'une perte éventuelle, il ne prendra même pas de numéro.
Enfin, il se peut parfois qu'un Américain angoissé dise au garçon de bains : - Good bye, quoi, gardez un œil !
Voilà tout. Rien d'autre.
Cet Américain va se laver, revient, et on lui présente son linge propre : lavé et repassé. Les chaussettes, quoi, sont plus blanches que neige. Les slips ont été recousus, reprisés. La belle vie !
Ma foi. Chez nous les bains sont pas mal non plus. Juste pires. Malgré tout, on peut même s'y laver.
Mais les numéros, c'est tout bonnement la catastrophe. Samedi dernier je suis allé aux bains (je ne vais quand même pas aller jusqu'en Amérique). On me donne deux numéros. Le premier pour le linge, le deuxième pour mon manteau et le chapeau.
Or, où voulez-vous qu'un homme nu fourre ces numéros ? je répondrai carrément : nulle part.
Pas de poches. Autour — le ventre et les jambes. C'est une catastrophe, ces numéros. On va quand même pas les attacher à la barbe.
Bon, j'ai attaché un numéro à chaque jambe, pour ne pas les perdre en une seule fois. J'entre dans les bains.
Ça y est, les numéros claquent contre les jambes. La marche m'ennuie. Mais on doit marcher. Puisqu'il faut une cuvette. Sans cuvette, comment se laver ? Catastrophe !
Je cherche une cuvette. J'observe et je vois un citoyen qui se lave avec trois cuvettes. Il se tient dans la première, il savonne sa tête dans la deuxième, et la troisième, il s'y cramponne de sa main gauche, pour qu'on la lui fauche pas.
Je tire sur la cuvette, je veux d'ailleurs l'attraper, mais le citoyen s'y cramponne : - C'est quoi, ça, dit-il, tu voles les cuvettes des autres ? Quand je t'aurai balancé la cuvette entre les yeux, dit-il, tu ne seras pas heureux !
Je dis : - On n'est pas sous le régime tsariste, on ne balance pas des cuvettes. Quel égoïsme ! dis-je. Les autres ont aussi besoin de se laver, dis-je. On n'est pas au théâtre, dis-je. Mais il me tourne son derrière et continue. Enfin, pensé-je, je ne vais quand même pas l'emmerder éternellement ! Maintenant, pensé-je, il va mettre exprès trois jours pour se laver.
Je vais plus loin.
Une heure plus tard, un des types a un moment d'absence, il lâche sa cuvette. Il s'est peut-être penché pour repêcher son savon ou bien il baye aux corneilles — je n'en sais rien. Mais cette cuvette-là, je la prends pour moi.
Maintenant, j'ai une cuvette, mais où s'asseoir ? Se laver debout — quelle toilette ça serait ! Quelle calamité !
Bon. Je me tiens debout sur mes jambes, je tiens la cuvette avec ma main, je me lave.
Or, tout autour, bon Dieu, on dirait que ça lessive tout seul. Un qui lave ses pantalons, un autre frotte son slip, un troisième essore quelque chose. Bon. A peine on s'est lavé qu’on est de nouveau sale. Ils vous aspergent les salauds. Et leur blanchissage fait tant de bruit qu'on n'a pas envie de se laver. On n'entend pas où on frotte avec le savon. Quelle calamité !
Qu’ils se noient dans leur purin ! dis-je. Je vais finir chez moi.
Je me rends au vestiaire. On me donne mon linge en échange du numéro. Je regarde - tout est à moi, le pantalon n'est pas à moi.
- Citoyens, dis je. Sur le mien le trou était ici, sur celui-ci il est là-bas !
Le garçon me dit : - Nous ne sommes pas, dit-il, des préposés aux trous. On 'n’est pas au théâtre !
Bon. Je mets le pantalon, je vais chercher le manteau. On ne me rend pas le manteau. Ils veulent le numéro.
Et ce numéro je l'ai oublié sur la jambe. Faut se déshabiller. J’enlève mon pantalon, je cherche le numéro - y en a pas. La ficelle est là, sur les jambes, mais le papier est absent. Le papier s'est tiré.
Je donne la ficelle au garçon. Il n'en veut pas.
Il dit : - Je ne rends rien sur la foi d'une ficelle. Sinon, dit-il, tout le monde pourrait présenter des bouts de ficelles découpées, il n'y aurait pas assez de manteaux. Tu attends que le public se disperse, et je te donne celui qui reste.
Je dis : - Mon petit pote chéri, et s'il n'en reste aucun ? On n'est pas au théâtre, dis-je. Je te le décris, et tu me le rends. Une poche, dis je, est déchirée, l'autre n'existe pas. En ce qui touche les boutons, celui du haut y est, ceux du bas ne sont pas prévus.
Il me l'a quand même rendu. Et il n'a même pas repris la ficelle.
Je m'habille, je sors. Tout à coup ça me revient : j'ai oublié le savon.
Je retourne de nouveau. On ne me laisse pas entrer en manteau.
- Déshabillez-vous ! Disent-ils.
Je dis : - Citoyens, je ne veux pas me déshabiller pour la troisième fois. On n'est pas au théâtre, quand même ! Rendez-moi au moins le prix du savon.
Non.
Bon, si c'est non, tant pis.
Je suis parti sans savon.
Evidemment, le lecteur pourrait éprouver une pointe de curiosité : c'était quels bains ? Où sont-ils ? Quelle adresse ?
Quels bains ? Des bains ordinaires. Ceux à dix kopecks.
-
M. Zochtchenko – L’aristocrate (2)

Auguste Renoir, le déjeuner des canotiers, détail, 1880/81 L’aristocrate - Аристократка
Suite - Продолжение
Вот мы и пошли. Сели в театр. Она села на мой билет, я — на Васькин. Сижу на верхотуре и ни хрена не вижу. А ежели нагнуться через барьер, то её вижу. Хотя плохо. Поскучал я, поскучал, вниз сошёл. Гляжу— антракт. А она в антракте ходит.
— Здравствуйте,— говорю.
— Здравствуйте.
— Интересно,— говорю,—действует ли тут водопровод? — Не знаю,— говорит.
И сама в буфет. Я за ней. Ходит она по буфету и на стойку смотрит. А на стойке блюдо. На блюде пирожные.
А я этаким гусем, этаким буржуем нерезаным вьюсь вокруг её и предлагаю: — Ежели,— говорю,— вам охота скушать одно пирожное, то не стесняйтесь. Я заплачу.
— Мерси,— говорит.
И вдруг подходит развратной походкой к блюду и цоп с кремом и жрёт.
А денег у меня — кот наплакал. Самое большое, что на три пирожных. Она кушает, а я с беспокойством по карманам шарю, смотрю рукой, сколько у меня денег. А денег — с гулькин нос.
Съела она с кремом, цоп другое. Я аж крякнул. И молчу. Взяла меня этакая буржуйская стыдливость. Дескать, кавалер, а не при деньгах.
Я хожу вокруг неё, что петух, а она хохочет и на комплименты напрашивается.
Я говорю: — Не пора ли нам в театр сесть? Звонили, может быть.
А она говорит: — Нет.
И берёт третье. Я говорю: — Натощак — не много ли? Может вытошнить. А она: — Нет,— говорит,— мы привыкшие. И берёт четвёртое.
Тут ударила мне кровь в голову.
— Ложи,— говорю,— взад! А она испужалась. Открыла рот, а во рте зуб блестит.
А мне будто попала вожжа под хвост. Всё равно, думаю, теперь с ней не гулять.
— Ложи,— говорю,— к чёртовой матери! Положила она назад. А я говорю хозяину: — Сколько с нас за скушанные три пирожные? А хозяин держится индифферентно — ваньку валяет.
— С вас,— говорит,— за скушанные четыре штуки столько-то.
— Как,— говорю,— за четыре?! Когда четвёртое в блюде находится.
— Нету,— отвечает,— хотя оно и в блюде находится, но надкус на ём сделан и пальцем смято.
— Как,— говорю,—надкус, помилуйте! Это ваши смешные фантазии. А хозяин держится индифферентно — перед рожей руками крутит.
Ну, народ, конечно, собрался. Эксперты.
Одни говорят — надкус сделан, другие — нету.
А я вывернул карманы — всякое, конечно, барахло на пол вывалилось — народ хохочет. А мне не смешно. Я деньги считаю.
Сосчитал деньги — в обрез за четыре штуки. Зря, мать честная, спорил.
Заплатил. Обращаюсь к даме: — Докушайте,— говорю,— гражданка. Заплачено. А дама не двигается. И конфузится докушивать. А тут какой-то дядя ввязался.
— Давай,— говорит,— я докушаю.
И докушал, сволочь. За мои-то деньги. Сели мы в театр. Досмотрели оперу. И домой. А у дома она мне и говорит своим буржуйским тоном: — Довольно свинство с вашей стороны. Которые без денег — не ездют с дамами.
А я говорю: — Не в деньгах, гражданка, счастье. Извините за выражение.
Так мы с ней и разошлись. Не нравятся мне аристократки.

Et voilà, on est sorti. On s’assoit dans la salle. Elle occupe ma place, moi, celle de Vasska. J'ai une place dans les nuages et je vois que dalle. Mais quand je me penche par-dessus la rambarde, je la vois, elle. Quoique mal. Je me suis emmerdé à mourir, puis je suis descendu en bas. Que vois-je, c'est l'entracte. Et elle fait les cent pas pendant.
- Bonsoir, dis-je.
- Bonsoir.
- Question intéressante, dis-je, est-ce que la plomberie marche ici ?
- Je l'ignore, dit-elle.Elle se dirige vers le buffet. Je la suis. Elle se promène devant le buffet en lorgnant le comptoir. Or, il y a un plat sur le comptoir. Et sur le plat - des gâteaux.
Or, moi, espèce de coq, espèce de bourgeois mal léché, je tourne autour d'elle et je propose :
- Au cas, dis-je, où vous auriez envie de consommer un gâteau ne soyez pas gênée. C'est moi qui paie.
- Merci, dit-elle.Et tout à coup elle s'approche du plat d'une démarche libertine et hop, un à la crème qu'elle commence à bouffer.
Or, comme argent, j'ai des clopinettes. Tout au plus assez pour trois gâteaux. Elle mange ; moi, agité, je fouille dans mes poches. je regarde avec ma main combien d'argent j’ai. Or, côté argent, il y a des clous.
Elle achève celui à la crème et hop, au suivant. J'ai failli hurler. Mais je me tais. Je suis paralysé par une espèce de pudeur bourgeoise. Comment ? Un galant homme sans argent ?
Je tourne autour d'elle comme un coq ; elle se marre et veut des compliments.
Je dis :
- Ça ne serait pas l'heure de s'asseoir dans la salle ? On a peut-être sonné.Mais elle dit :
- Non.Et s'empare du troisième.
Je dis :
- A jeun, c'est peut-être trop ? Vous pourriez attraper la nausée.Mais elle :
- Non, dit-elle, nous avons l'habitude.Et elle saisit le quatrième.
Là, j'ai piqué un coup de sang.
- Pose-ça, dis-je, en arrière !
Elle a eu la trouille. Elle ouvre la bouche, et dans sa bouche la dent brille.
Mais moi, c'est comme si un taon m'avait piqué sous la queue. Tant pis, je pense, on n'est pas à la promenade maintenant.
- Pose-ça, dis-je, à tous les diables !
Elle l'a reposé. Moi je dis au patron :
- Ça fait combien pour nous, les trois gâteaux consommés ?Or, le patron reste indifférent, il fait le clown.
- Vous me devez, dit-il, tant et tant pour les quatre tranches consommées.
- Comment ça ? dis-je, quatre ?! Alors que la quatrième se trouve encore sur le plat.
- Vous faites erreur, répond-il, c'est vrai qu'elle se trouve sur le plat, mais il y a des traces de dents, et des empreintes digitales.
- Ah bon, dis-je, des traces de dents ? De grâce ! C'est vos drôles de fantasmes ridicules !Mais le patron reste indifférent, il agite ses mains devant ma gueule.
Enfin, le public, évidemment, s'est attroupé. Des experts. L'un dit qu'il y a des traces, les autres, non.
Pour ma part, j'ai retourné mes poches ; naturellement il y a tout un bric-à-brac qui tombe par terre ; les types se marrent. Mais moi, j'en ai pas envie. Moi, je compte l'argent. J'ai fini de compter - j'en avais juste assez pour payer quatre tranches. J'avais râlé pour rien. Crénom de Dieu !
J’ai payé. Puis je m'adresse à la dame.
- Terminez, dis-je, citoyenne. C'est réglé.Mais la dame ne bouge pas. Elle est gênée pour terminer.
Et là, une espèce de type s'en mêle :
- Donne, dit-il, je vais la terminer. Et il l'a terminée le salopard. Pour mon argent.On s’est assis dans le théâtre. On a suivi la fin de l'opéra. Et puis on est rentré.
Mais près de la maison elle me dit avec son ton bourgeois :
- C'est une assez belle saloperie de votre part. Quand on n’a pas d'argent, on ne sort pas des dames !Et moi, je dis :
- L'argent, citoyenne, ne fait pas le bonheur. Excusez cette expression.Voilà comment on s'est séparé.
Je n’aime pas les aristocrates.

L'aristocrate, illustation de Sergueï Lemekhov (Сергей Лемехов), 2006 -
M. Zochtchenko – L’aristocrate (1)

Contes De La Vie De Tous Les Jours, Mikhaïl Zochtchenko Mikhaïl Zochtchenko - Михаил Зощенко
Contes De La Vie De Tous Les Jours
Nouvelles Satiriques Soviétiques Des Années 1920
Traduites par Michel Davidenkoff
(1987)
Paru aux éditions Noir sur Blanc - ISBN-10 : 2882500025 - ISBN-13 : 9782882500021Introduction
"... avec Zochtchenko le langage populaire fait irruption, pour la première fois, dans la littérature russe (...). J'ai essayé de rendre ce discours souvent truculent en adoptant délibérément le langage populaire français tel qu'il est parlé [de nos jours] par toutes les couches sociales, y compris la bourgeoisie, dans la rue, les cafés et autre lieux publics (...). Je pense, en effet, que l'intrusion de la langue populaire dans la littérature russe, puriste à l'extrême, équivaut à l'emploi du français tel qu'il est pratiqué par tous, jusque dans les « gros mots »..." Michel Davidenkoff, traducteur*.
L’aristocrate - Аристократка
(1923)
Григорий Иванович шумно вздохнул, вытер подбородок рукавом и начал рассказывать:
— Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках. Ежели баба в шляпке, ежели чулочки на ней фильдекосовые, или мопсик у ней на руках, или зуб золотой, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место. А в своё время я, конечно, увлекался одной аристократкой. Гулял с ней и в театр водил. В театре-то всё и вышло. В театре она и развернула свою идеологию во всем объёме.
А встретился я с ней во дворе дома. На собрании. Гляжу, стоит этакая фря. Чулочки на ней, зуб золочёный.
— Откуда,— говорю,— ты, гражданка? Из какого номера? — Я,— говорит,— из седьмого.
— Пожалуйста,— говорю,— живите.
И сразу как-то она мне ужасно понравилась. Зачастил я к ней. В седьмой номер. Бывало, приду, как лицо официальное. Дескать, как у вас, гражданка, в смысле порчи водопровода и уборной? Действует? — Да,— отвечает,— действует.
И сама кутается в байковый платок, и ни мур-мур больше. Только глазами стрижёт. И зуб во рте блестит. Походил я к ней месяц — привыкла. Стала подробней отвечать. Дескать, действует водопровод, спасибо вам, Григорий Иванович.
Дальше — больше, стали мы с ней по улицам гулять. Выйдем на улицу, а она велит себя под руку принять. Приму её под руку и волочусь, что щука. И чего сказать — не знаю, и перед народом совестно.
Ну, а раз она мне и говорит: — Что вы,— говорит,— меня всё по улицам водите? Аж голова закрутилась. Вы бы,— говорит,— как кавалер и у власти, сводили бы меня, например, в театр.
— Можно,— говорю.
И как раз на другой день прислала комячейка билеты в оперу. Один билет я получил, а другой мне Васька-слесарь пожертвовал.
На билеты я не посмотрел, а они разные. Который мой — внизу сидеть, а который Васькин — аж на самой галёрке.

Grigori Ivanovitch soupira bruyamment, s'essuya le menton avec sa manche et commença son récit :
— Les enfants, je n'aime pas les nanas avec des bibis. Quand une nana porte un bibi, qu'elle s'enveloppe les jambes dans des chaussettes en fil d'Ecosse, ou qu'elle tient un carlin sur les bras, ou qu'elle a une dent en or, l'aristocrate en question n'est même pas une nana pour moi, c'est de l’air.
Ceci dit, naturellement, j'ai eu le béguin pour une aristo, dans le temps. Je me promenais avec elle et je l'emmenais au théâtre. C'est justement au théâtre que tout est arrivé. C'est au théâtre qu'elle a étalé son idéologie dans toute son envergure.
Eh bien, je l'avais rencontrée dans la cour de la maison. Dans une réunion. J'observe tout autour, et je vois une espèce de donzelle. Elle porte de petits bas mignons, et une dent dorée.
- D'où, dis-je, es-tu, citoyenne ? Quel numéro d'appartement ?
- Moi ? dit-elle, le sept.
- Je vous en prie, dis-je, continuez.Or, du premier coup, elle m'avait plu terriblement. Je me mis à la visiter souvent, chez elle, en quelque sorte. Au numéro sept. Des fois, j'arrive en ma qualité officielle :
- Dites, citoyenne, comment ça se passe chez vous au niveau des pannes de plomberie et aux toilettes ? Ça marche ?
- Oui, répond-elle, ça marche.Et elle s'emmitoufle dans son châle de bure et motus et bouche cousue. Seuls les yeux mitraillent. Et la dent brille dans la bouche.
Je l'ai fréquentée pendant un mois, elle s'est habituée. Elle a commencé à répondre plus en détail :
- Eh bien, la plomberie marche, je vous remercie, Grigori Ivanovitch.Plus tard, plus loin, on s'est mis à faire des promenades dans la rue. Nous sortons dans la rue, mais elle m'ordonne de prendre son bras. Je prends son bras et je me traîne comme un Boulonnais. Quoi dire ? J'en sais rien. Et puis j'ai honte devant la foule.
Eh bien, justement, un jour elle me dit :
- Pourquoi, dit-elle, vous me promenez tout le temps dans les rues ? J'en ai la tête qui tourne. Vous, dit-elle, en tant que galant homme et étant au pouvoir, devriez, par exemple, m'emmener au théâtre.
- M-m-m-m-ouais, dis-je.Et, comme par hasard, le lendemain ma cellule communiste nous envoie des billets d'opéra. J'ai hérité d'un billet, et Vasska le serrurier m'a offert l'autre.
Je n'ai pas regardé les billets ; or ils ne sont pas côte à côte. Celui à moi est un fauteuil en bas, celui à Vasska au poulailler.
* Quelques mots sur Michel Davidenkoff, traducteur…
Né à Leningrad – l’actuelle Saint-Pétersbourg -, en 1938, Michel Davidenkoff aura connu, enfant, le terrible Blocus que subirent la ville et ses habitants pendant 872 jours de 1941 à 1944, alors encerclés par les troupes nazies. Avec ses parents, Michel Davidenkoff, après avoir séjourné en Allemagne, rejoint la France en 1957, où, après des études à la Sorbonne, il s’installe définitivement. Il deviendra interprète de russe pour divers organismes dont l’UNESCO.
On lui proposera de traduire Mikhaïl Zochtchenko, « l’écrivain chéri de mes parents qui l'aimaient plus que tous les autres, nous dit-il ». Ce seront les ‘Contes de la vie de tous les jours’, parus aux éditions Noir sur blanc en 1987. Ouvrage malheureusement aujourd’hui épuisé.
Pour contacter Michel Davindenkoff : https://www.linkedin.com/in/michel-davidenkoff-87a775299/
-
M. Zochtchenko – Présentation

Mikhaïl Zochtchenko (Михаил Михайлович Зощенко) (1894-1958) Mikhaïl Zochtchenko - Михаил Зощенко
Introduction
« C’est du Zochtchenko ! », voilà une exclamation familière, il y a un siècle, à tous les Russes des années mil neuf cent vingt…
Mikhaïl Zochtchenko (Михаил Михайлович Зощенко) (1894-1958) est souvent considéré comme l’écrivain humoriste le plus réputé de cette période de l’ère soviétique, bien qu’il reste peu connu du public francophone...
Une langue intraduisible ?
Réputées intraduisibles ou trop russes pour être transposables en français, ses nouvelles font surgir le langage populaire, la langue de la rue et des petites gens, de façon fracassante dans la littérature russe, puriste à l’extrême. C'est la langue de ‘l'homo sovieticus’¹ - cet ‘Homme nouveau’ voulu par le régime qui tente de s’adapter à un monde qu’il comprend ‘à sa manière’, pour le meilleur et pour le pire, un monde foisonnant de mots savants ou étrangers détournés de leur sens -, une langue truffée de termes administratifs ronflants et inhumains.
1 - Homo sovieticus : L’expression est devenue largement connue grâce au pamphlet d’Alexandre Zinoviev (Александр Александрович Зиновьев) (1922-2006) « Homo sovieticus » (1982).Voici ce qu’écrit André Markowicz : « Mikhaïl Zochtchenko se rattache à la tradition du skaz (сказ) qui traverse la littérature russe depuis Gogol et Leskov. (…) Le skaz est un récit non pas écrit mais raconté. L’orientation orale de la narration y détermine le style et donc, bien sûr, le sens. Non seulement il devient impossible de distinguer l’auteur et le héros (et de fixer à la langue des normes de correction), mais l’intonation, l’ordre des mots, le choix de tel ou tel provincialisme, voire telle ou telle faute de langue n’existent que pour peindre celui qui parle. » (référence ci-dessous, p. 167).
Voici, à ma connaissance, les plus récentes traductions françaises de cet auteur :
- 1971 : ‘Avant le lever du soleil’, roman. Traduction française : Maya Minoustchine ;
- 1987 : ‘Contes De La Vie De Tous Les Jours’, traduits par Michel Davidenkoff ;
- 1990 : ‘Les Récits de Nazar Ilitch ; Cher monsieur Ventrebleu et autres récits’, traduits par André Markowicz ;
- 1991 : ‘Les Sentimentales’ et ‘Les Quotidiennes’, nouvelles traduites par Maya Minoustchine ;
- 2019 : ‘ 30 projets pour le peuple’, Traduction Anne Puyou, 2019.Sur Internet, Michel Tessier offre pour sa part quelques nouvelles traduites par ses soins : https://blogs.mediapart.fr/m-tessier.
Pour ce qui est des textes en langue russe, citons trois sites de référence :
- traumlibrary.ru ;
- zoshhenko.ru ;
- zoschenko.ru.nb : il existe parfois, en russe, plusieurs versions d’une même nouvelle, parfois tronquée. Nous avons choisi celle correspondant à la version audio présentée.
Céline et Zochtchenko : deux destins parallèles, la ‘langue du peuple’ en partage :
En 1932, paraît en France 'Voyage au bout de la nuit' de Louis-Ferdinand Céline (1894-1961), célébré pour son style qui s’inspire de la langue de tous les jours, des petites gens, une langue ‘vulgaire’, teinté d'argot et d’expressions triviales.

Céline - Voyage au bout de la nuit, 1932 Un roman qui va profondément influencer la littérature française contemporaine. Lire : Jérôme Meizoz, ‘La « langue peuple » dans le roman français’, 2005.
Une dizaine d’année avant la publication en France de l’ouvrage de Céline, Mikhail Zochtchenko, en Russie, introduisait au fil de ses nouvelles l’utilisation de la verve populaire : une langue parfois verte et embrouillée, ‘dans son jus’, en quelque sorte, créant l'image comique de héros ordinaires, de ‘bonshommes’ et de ‘bonnes femmes’ parfois de moralité douteuse, le plus souvent ayant une vision immédiate du monde qui les entoure, qui les avale, sans rien y comprendre vraiment, bien qu’ils et elles essaient, souvent maladroitement, de s’y employer, de ‘s’en accommoder’, comme on dit.
Des comme moi y’en a beaucoup… - Мно́го таки́х же, как и не я...
Voici un extrait des 'Récits de Nazar Ilitch' (Рассказы Назара Ильича) – 'Un trou perdu' (Гиблое место) – parus en 1921/22, une des premières publications de l’auteur, dont le personnage principal a traversé la Première guerre mondiale puis les affres de la Guerre civile...
Pour en savoir plus sur ‘Récits de Nazar Ilitch’: lire (en russe).
Мно́го таки́х же, как и не я, начина́я с герма́нской кампа́нии, хо́дят по ру́сской земле́ и не зна́ют, к чему́ бы им тако́е приткну́ться.
И ве́рно. К че́му приткну́ться челове́ку, е́сли ка́ждый предме́т, заме́тьте, свино́е коры́то да́же, име́ет своё назначе́ние, а челове́ку э́того назначе́ния не ука́зано.
И че́рез э́то челове́ку самому́ прихо́дится находи́ть своё определе́ние. И че́рез э́то, начина́я с герма́нской кампа́нии, мно́гие хо́дят по ру́сской земле́, не понима́я, что к чему́.
И таки́х люде́й ви́дел я нема́ло и презира́ть их не согла́сен. Тако́й челове́к – мне лу́чший друг и дорого́й мой прия́тель. Поско́льку тако́й челове́к ище́т своё определе́ние. И я то́же э́то ищу́. Но то́лько не могу́ найти́, поско́льку со мной случа́ются ра́зные бе́дствия, исто́рии и происше́ствия...
Des comme moi y’en a beaucoup depuis la campagne contre les Boches qui arpentent la terre russe et qui savent même pas où se caser.
Et à juste titre. Où le gars pourrait-il se caser, quand la moindre chose, comprenez-vous, même une auge à cochon, a son propre but, mais qu’à ce gars personne lui a indiqué le sien ?
Et à cause de ça, ce gars doit trouver par lui-même son propre chemin. Et à cause de ça, depuis la campagne contre les Boches, beaucoup arpentent la terre russe sans comprendre le pourquoi du comment.
J’en ai vu beaucoup des gars comme ça et je suis pas d’accord qu’on les méprise. Un gars comme ça, il est mon meilleur ami et mon très cher compagnon. Parce qu'un tel gars cherche sa propre voie. Et moi aussi je la cherche. Mais je ne parviens tout simplement pas à la trouver, à cause des histoires, événements et diverses catastrophes qui me sont tombés dessus...

Le groupe des Frères Sérapion (Серапионовы братья) - Zochtchenko est assis au centre De la Grande guerre à la célébrité...
Comme Céline, Zochtchenko aura traversé les affres de la Première guerre mondiale (sur le front russe, bien sûr), comme lui, il aura été blessé au combat et décoré pour sa bravoure. Engagé volontaire en 1915, il sera gazé sur le champ de bataille, puis réformé, ce qui ne l’empêchera pas de combattre ensuite au sein de l’Armée Rouge durant la Guerre civile. Victime d’une crise cardiaque, en 1919, il est (à nouveau) réformé.

М. Зощенко: Избранное (сборник) Après une vie errante pendant laquelle il vit de petits métiers, il se joint à un cercle littéraire, celui des « frères Sérapion » (Серапионовы братья) et se met à publier, y compris sous divers pseudonymes, de courts récits qui le rendent célèbre du jour au lendemain. Une célébrité qui ne se démentira pas jusqu’à la Grande guerre patriotique (la Seconde guerre mondiale).
Pourtant, profondément dépressif, sa verve comique se tarit peu à peu. Il s’engage au cours des années trente dans l’écriture d’un roman autobiographique à portée introspective ‘Avant le lever du soleil’ (Перед восходом солнца). Une œuvre qui fut interdite avant même d’avoir été achevée.
...De la célébrité à la mise à l’index :
Comme Louis-Ferdinand Céline, pour des raisons, certes, fort différentes², Mikhaïl Zochtchenko connaîtra après la Seconde guerre mondiale l’opprobre publique et la déchéance, jusqu’à ne plus rien publier.
Le coup fatal lui sera porté en 1948. A la suite de la publication de son conte pour enfant ‘Les aventures d’un singe’ (Приключения обезьяны) il est mis à l’index et exclu de l’Union des écrivains soviétiques. Interdit de publication, il vivra dès lors, tant bien que mal, de travaux de traductions (sans que son nom ne soit jamais cité) et... du métier de cordonnier qu’il avait appris dans sa jeunesse.

Statue de M. Zochtchenko sur sa pierre tombale Il mourra dans l’indifférence générale en 1958.
En 1995, en guise de réhabilitation posthume, un monument est érigé sur sa pierre tombale dans un cimetière de Sestroretck (Сестрорецк), à une trentaine de kilomètres de Saint-Pétersbourg, où il repose, espérons-le, en paix.
Une biographie de Mikhaïl Zochtchenko : lire (en russe).
Pour en savoir plus (en russe) : Литературная группа «Серапионовы братья».
2- Louis-Ferdinand Céline est condamné en 1950 pour collaboration avec l’ennemi durant l’Occupation et frappé d’indignité nationale. Bien qu’amnistié un an plus tard, il reste, y compris de nos jours, un personnage sulfureux, en particulier pour ses pamphlets racistes et antisémites.***
Vous trouverez dans les pages suivantes des nouvelles traduites par Michel Davidenkoff, extraites de son recueil : ‘Contes De La Vie De Tous Les Jours’, paru en 1987 aux éditions Noir sur blanc ; des extraits de 'De drôles de projets' (Веселые проекты) de 1928, traduits par Anne Puyou dans son ouvrage 'Trente projet pour le peuple', paru aux éditions Gingko en 2019 ; ainsi que des extraits du ‘Livre bleu ciel’ (Голубая книга), paru en 1935, et d’autres nouvelles.
Remerciements à :
- Michel Davidenkoff et Anne Puyou qui nous ont autorisé à reproduire à des fins non-commerciales des pages de leur ouvrage respectif ;
- Svetlana Weiss qui m’a accompagné tout au long de ce travail ;
- Olga Moutouh pour sa relecture, ses remarques et ses corrections ‘côté russe’ ;
- Bernard Pollet et Martine Guille pour leur relecture ‘côté français’.Conception Web : Eléna Ogievetsky – EK-PRINT-WEBDESIGN, que je remercie chaleureusement.
Bonne lecture à vous !
Georges Fernandez, mai-septembre 2024 © -
Evguéni Zamiatine – Nous autres – note 21c
Eugène Zamiatine - Евгений Замятин
Nous autres - Мы
Запись 21-я - Note 21
γ
Вечером:
Я раскрыл свою рукопись, чтобы занести на эти страницы несколько, как мне кажется, полезных (для вас, читатели) мыслей о великом Дне Единогласия – этот день уже близок. И увидел: не могу сейчас писать. всё время вслушиваюсь, как ветер хлопает тёмными крыльями о стекло стен, всё время оглядываюсь, жду. Чего? Не знаю. И когда в комнате у меня появились знакомые коричневато-розовые жабры – я был очень рад, говорю чистосердечно. Она села, целомудренно оправила запавшую между колен складку юнифы, быстро обклеила всего меня улыбками – по кусочку на каждую из моих трещин, – и я почувствовал себя приятно, крепко связанным.
– Понимаете, прихожу сегодня в класс (она работает на Детско-воспитательном Заводе) – и на стене карикатура. Да, да, уверяю вас! Они изобразили меня в каком-то рыбьем виде. Быть может, я и на самом деле…
– Нет, нет, что вы, – поторопился я сказать (вблизи, в самом деле, ясно, что ничего похожего на жабры нет, и у меня о жабрах – это было совершенно неуместно).
– Да в конце концов – это и не важно. Но, понимаете: самый поступок. Я, конечно, вызвала Хранителей. Я очень люблю детей, и я считаю, что самая трудная и высокая любовь – это жестокость, – вы понимаете?
Ещё бы! Это так пересекалось с моими мыслями. Я не утерпел и прочитал ей отрывок из своей 20-й записи, начиная отсюда: «Тихонько, металлически отчётливо постукивают мысли…»
Не глядя, я видел, как вздрагивают коричнево-розовые щёки и они двигаются ко мне всё ближе, и вот в моих руках – сухие, твёрдые, даже слегка покалывающие пальцы.
– Дайте – дайте это мне! Я сфонографирую это и заставлю детей выучить наизусть. Это нужно не столько вашим венерянам, сколько нам, нам – сейчас, завтра, послезавтра.
Она оглянулась – и совсем тихо:
– Вы слышали: говорят, что в День Единогласия…
Я вскочил:
– Что – что говорят? Что – в День Единогласия?
Уютных стен уже не было. Я мгновенно почувствовал себя выброшенным туда, наружу, где над крышами метался огромный ветер и косые сумеречные облака – всё ниже…
Ю обхватила меня за плечи решительно, твёрдо (хотя я заметил: резонируя моё волнение – косточки её пальцев дрожали).
– Сядьте, дорогой, не волнуйтесь. Мало ли что говорят… И потом: если только вам это нужно – в этот день я буду около вас, я оставлю своих детей из школы на кого-нибудь другого – и буду с вами, потому что ведь вы, дорогой, вы – тоже дитя, и вам нужно…
– Нет, нет, – замахал я, – ни за что! Тогда вы в самом деле будете думать, что я какой-то ребёнок – что я один не могу… Ни за что! (Сознаюсь: у меня были другие планы относительно этого дня.)
Она улыбнулась; неписаный текст улыбки, очевидно, был: «Ах какой упрямый мальчик!» Потом села. Глаза опущены. Руки стыдливо оправляют снова запавшую между колен складку юнифы – и теперь о другом:
– Я думаю, что я должна решиться… ради вас… Нет, умоляю вас: не торопите меня, я ещё должна подумать…
Я не торопил. Хотя и понимал, что должен быть счастлив и что нет большей чести, чем увенчать собою чьи-нибудь вечерние годы.
… Всю ночь – какие-то крылья, и я хожу и закрываю голову руками от крыльев. А потом – стул. Но стул – не наш, теперешний, а древнего образца, из дерева. Я перебираю ногами, как лошадь (правая передняя – и левая задняя, левая передняя и правая задняя), стул подбегает к моей кровати, влезает на неё – и я люблю деревянный стул: неудобно, больно.
Удивительно: неужели нельзя придумать никакого средства, чтобы излечить эту сноболезнь или сделать её разумной – может быть, даже полезной.

Le soir...
J’avais ouvert mon manuscrit pour porter sur ses pages quelques remarques indispensables (pour vous, lecteurs inconnus) sur le grand Jour de l’Unanimité, déjà proche, mais je me suis aperçu que je ne pouvais écrire à ce moment. J’écoutais le vent frappant de ses ailes sombres les murs de verre, je regardais autour de moi, j’attendais. Quoi ? Je n’en savais rien. Lorsque les ouïes rose-brun si familières de U, la contrôleuse, apparurent dans ma chambre, j’en fus très content, je l’avoue. Elle s’assit, arrangea chastement entre ses genoux un pli de son unif et me barbouilla tout entier de ses sourires, elle en mit un sur chacune de mes rides. Cela me fut agréable. Je me sentis solidement emmailloté, comme un enfant dans ses langes.
— Vous savez, j’arrive ce matin dans ma classe — elle travaille à l’Usine de Puériculture — et je vois une caricature sur le mur. Ils m’avaient représentée sous la forme d’un poisson. Comme je vous dis ! Quoique, peut-être qu’en effet…
— Non, qu’est-ce que vous dites ? — m’empressai-je de la rassurer. (De près, il est certain qu’elle n’a rien de ressemblant à des ouïes et, lorsque j’ai parlé de ses ouïes, c’était tout à fait déplacé.)
—Et puis, au fond, ce n’est pas important, seulement, vous comprenez ; l’acte en lui-même ! Naturellement, j’ai appelé les Gardiens. J’aime beaucoup les enfants et je crois que l’amour le plus élevé et le plus difficile, c’est la cruauté. Il faut les aimer « impitoyablement », vous comprenez ?Cela concordait tellement avec ce que je pensais que je ne pus m’empêcher de lui lire un passage de la note 20, commençant par : « Mes pensées s’entrechoquent doucement, avec un bruit de métal… »
Je vis, sans les regarder, ses joues rose-brun, toutes frémissantes, se gonfler et s’approcher de plus en plus de moi. Je sentis dans mes mains ses doigts secs, durs et même un peu piquants.
— Je vous en prie, s’écria-t-elle, donnez-moi cela. Je l’enregistrerai et le ferai apprendre par cœur aux enfants. Ce n’est pas tant nécessaire aux habitants de Vénus qu’à nous, tout de suite...
Puis elle me regarda longuement, et d’un air étrange.
Il se fit un long silence sombre. Enfin, elle jeta un regard autour d’elle et me dit à voix basse : — Vous avez entendu la nouvelle. On dit que le jour de l’Unanimité…
Je sursautai : — Quoi, qu’est-ce qu’on dit ? Le Jour de l’Unanimité ?
Il n’y avait plus de murs propices. Je me sentais projeté dehors, où le vent violent faisait rage sur les toits et où les nuages sombres et obliques flottaient de plus en plus bas…
U me saisit résolument par les épaules (et je remarquai que, tout en me raisonnant, ses doigts tremblaient.)
- Asseyez-vous, mon cher, ne vous énervez pas. Il ne faut pas croire tout ce qu’on raconte. Et puis, si vous voulez, je serai auprès de vous ce jour-là. Je laisserai les enfants à quelqu’un d’autre et resterai avec vous ; vous êtes gentil, comme un enfant, vous aussi vous êtes un enfant et il vous faut…
— Non, non, protestai-je, pour rien au monde. Vous allez finir par me prendre tout à fait pour un gamin, pour un gosse, et par croire que, tout seul, je ne pourrai pas… (Je reconnais que j’avais fait mes plans pour cette journée).Elle sourit, le texte de ce sourire était évidemment celui-ci : « Ah, quel petit entêté ! » Elle se rassit, les yeux baissés. Sa main recommença à arranger chastement le pli de son unif.
Elle reprit : — A propos, je pense que je dois me décider… pour votre bien… Non, je vous en prie, ne me pressez pas, il faut encore que je réfléchisse.
Je ne la pressais pas, bien que je comprisse que je devais me sentir flatté, car il n’y a pas de plus grand honneur que de couronner les années vespérales d’une femme.
…Toute la nuit j’ai vu des ailes, dont je me protégeais en me cachant la tête dans mes mains. J’ai vu aussi une chaise, pas comme les nôtres, mais d’un modèle ancien et en bois. Cette chaise s’avançait en portant simultanément en avant ses deux pieds de chaque côté comme un cheval ; elle grimpait sur mon lit. J’aime les chaises de bois car elles ne sont pas confortables et font mal.
C’est extraordinaire que l’on ne puisse trouver un moyen de guérir cette maladie du rêve ou de la rendre raisonnable et, peut-être même, utile...
-
Evguéni Zamiatine – Nous autres – note 21b
Eugène Zamiatine - Евгений Замятин
Nous autres - Мы
Запись 21-я - Note 21
β
Пусто. Тихо. Ветер – там, за стенами, далёкий, как тот день, когда мы плечом к плечу, двое-одно, вышли снизу, из коридоров, – если только это действительно было. Я шёл под какими-то каменными арками, где шаги, ударившись о сырые своды, падали позади меня, – будто всё время другой шагал за мной по пятам. Жёлтые – с красными кирпичными прыщами – стены следили за мной сквозь тёмные квадратные очки окон, следили, как я открывал певучие двери сараев, как я заглядывал в углы, тупики, закоулки. Калитка в заборе и пустырь – памятник Великой Двухсотлетней Войны: из земли – голые каменные рёбра, жёлтые оскаленные челюсти стен, древняя печь с вертикалью трубы – навеки окаменевший корабль среди каменных жёлтых и красных кирпичных всплесков.
Показалось: именно эти жёлтые зубы я уже видел однажды – неясно, как на дне, сквозь толщу воды – и я стал искать. Проваливался в ямы, спотыкался о камни, ржавые лапы хватали меня за юнифу, по лбу ползли вниз, в глаза, остросолёные капли пота…
Нигде! Тогдашнего выхода снизу из коридоров я нигде не мог найти – его не было. А впрочем – так, может быть; и лучше: больше вероятия, что всё это – был один из моих нелепых «снов».
Усталый, весь в какой-то паутине, в пыли, – я уже открыл калитку – вернуться на главный двор. Вдруг сзади – шорох, хлюпающие шаги, и передо мною – розовые крылья-уши, двоякоизогнутая улыбка S.
Он, прищурившись, ввинтил в меня свои буравчики и спросил:
– Прогуливаетесь?
Я молчал. Руки мешали.
– Ну что же, теперь лучше себя чувствуете?
– Да, благодарю вас. Кажется, прихожу в норму.
Он отпустил меня – поднял глаза вверх. Голова запрокинута – и я в первый раз заметил его кадык.
Вверху невысоко – метрах в 50 – жужжали аэро. По их медленному низкому лёту, по спущенным вниз чёрным хоботам наблюдательных труб – я узнал аппараты Хранителей. Но их было не два и не три, как обычно, а от десяти до двенадцати (к сожалению, должен ограничиться приблизительной цифрой).
– Отчего их так сегодня много? – взял я на себя смелость спросить.
– Отчего? Гм… Настоящий врач начинает лечить ещё здорового человека, такого, какой заболеет ещё только завтра, послезавтра, через неделю. Профилактика, да!
Он кивнул, заплюхал по каменным плитам двора. Потом обернулся – и через плечо мне:
– Будьте осторожны!
Я один. Тихо. Пусто. Далеко над Зелёной Стеной мечутся птицы, ветер. Что он этим хотел сказать?
Аэро быстро скользит по течению. Лёгкие, тяжёлые тени от облаков, внизу – голубые купола, кубы из стеклянного льда – свинцовеют, набухают…

La maison était vide et tranquille. Le vent soufflait, lointain, derrière les murs, comme le jour où nous étions remontés des couloirs, épaule contre épaule, avec I, tous deux ne faisant qu’un, si toutefois cela s’est réellement passé ainsi. Je suivais les arcades de pierre, le bruit de mes pas sous les voûtes humides résonnait à mes oreilles et tombait derrière moi, me donnant l’impression que quelqu’un marchait sur mes talons. Les murs jaunes parsemés de taches rouge brique m’observaient par les yeux sombres et carrés de leurs fenêtres. Ils me regardèrent ouvrir les portes grinçantes des hangars, examiner les coins et les impasses. Je remarquai une petite porte dans la palissade, une clairière déserte, le monument à la grande Guerre de Deux Cents Ans, des arêtes de pierre nues émergeant du sol, des mâchoires jaunes de murailles brûlées par le soleil, un poêle ancien avec un tuyau vertical qui le faisait ressembler à un bateau pétrifié parmi des vagues de briques et de tuiles jaunes et rouges.
Il me sembla avoir vu ces dents jaunes quelque part, comme au fond d’une grande masse d’eau, et je me mis à chercher où. Je tombais dans des fosses, trébuchais contre des pierres ; des pattes rouillées saisissaient mon unif. Des gouttes de sueur glissaient dans mes yeux.
Je ne pus trouver nulle part l’ouverture par où nous étions sortis des couloirs l’autre jour. Il n’y en avait pas. Cela valait peut-être mieux, cela montrait que tout n’avait existé que dans mes « rêves » absurdes.
Fatigué, couvert de poussière, me sentant pris dans je ne sais quelle toile d’araignée, j’ouvris la petite porte pour revenir dans la cour principale. J’entendis alors derrière moi un bruit de pas clapotant, je me retournai et vis devant moi le sourire de S.
Il cligna des yeux, les enfonça dans les miens et demanda : — Vous vous promenez ?
Je me tus, mes mains me gênaient.
— Alors, vous vous sentez mieux maintenant ?
— Oui, je vous remercie. Il semble que je redevienne normal.Il leva les yeux. Sa tête était renversée et je remarquai pour le première fois sa pomme d’Adam, qui ressemblait à un ressort de divan.
Des aéroplanes descendirent à cinquante mètres du sol, On les reconnaissait comme appartenant aux Gardiens, à leur vol lent et bas et à leurs trompes pendantes portant les appareils d’observation. Ils n’étaient pas deux ou trois, comme à l’ordinaire, mais dix ou quinze (je dois malheureusement me contenter d’un chiffre approximatif.)
— Pourquoi sont-ils si nombreux aujourd’hui ? — eus-je la hardiesse de demander.
Son ressort de divan revint à sa place et ses yeux s’enfoncèrent de nouveau dans les miens : — Pourquoi ? Hum... Un vrai docteur commence à soigner un homme encore bien portant et qui ne doit tomber malade que le lendemain, ou le surlendemain, ou une semaine après. C’est ce qu’on appelle la prophylaxie.
Il hocha la tête et pataugea sur les dalles de la cour, puis se retourna et me dit par-dessus l’épaule : — Faites attention à vous !
Je demeurai seul encore une fois. Tout était calme et vide, loin derrière le Mur Vert, les oiseaux et le vent tourbillonnaient. « Qu’a-t-il voulu dire par là ? »
L’aéro glissait rapidement sur le vent. Je voyais les ombres légères des nuages ; en bas, des coupoles bleues, des cubes de glace en verre, tout boursouflés, prenaient la couleur du plomb…